Путешествие с двумя детьми — страница 9 из 12


К шести вечера милый ребенок проголодался, ожидание ужина напоминает о школьной пытке, он высокомерно требует своего пайка, и я сдавливаю его лицо ладонью. За ужином под тентом шапито с мужчинами в тюрбанах и колоннами размалеванного дерева, похожего на тотемы, Б. предлагает игру, чтобы каждый поочередно дал другому определение одной фразой. Я пытаюсь увильнуть от игры: боюсь, что должен буду как-то определить вслух милого ребенка. Я говорю о ребенке-попугае, что он одновременно резвый и томный, наделен большой женственностью (которая могла бы позволить ему носить декольте, не будучи смешным) и очень мужской крепостью. Очаровательный ребенок говорит о взрослом, что он - великий нежный злюка, а обо мне, что я великий злой неженка. Слово «злой» сказано: я как раз боялся, что меня вынудят определить его, очаровательного ребенка, именно этим словом. «Это злоба разлуки», - говорит Б., заканчивающий фразой о ребенке-попугае, которая жжет ему губы: он - старая женщина, укрывшаяся в Детском теле.


Будто пансионеры, мы проходим в салон: столетний старик занят приготовлением чая: он сидит на ковре по-турецки перед жаровнями, чайниками с инкрустацией, скрученными и перемешанными листьями мяты, на треножнике кипит большой чугунок, старый мужчина переливает настоявшуюся воду из одного сосуда в другой с театральностью, за которой не удается скрыть очевидное: чай, подаваемый нам с почтительностью, в которой мы не умеем распознать презрения или высокомерия, - отвратительная бурда. Потом он открывает перед нами дверь, и мы попадаем из его логова в прекрасное видение: сложно соединенные между собой желобки голубой воды подсвечены, прожекторы всеми цветами радуги освещают пальмы, лай шакалов и кваканье жаб кажутся записанными на пленку, столь внятно и регулярно они повторяются, в высоких деревьях будто притаились укутанные мужчины с кинжалами. Мы направляемся к бассейну, я несу ребенка на плечах, мне хватает сил поднять пятьдесят шесть килограмм, я немного шатаюсь, идя вдоль желобка. Я опускаю ребенка и три раза целую в губы. Милый ребенок исчез.


(Утром меланхоличному ребенку нужно одиночество, прохлада, он идет отвлечься один в кровать другого ребенка, словно, чтоб искупить неверность прошедшей ночи. К нам он присоединяется лишь позже на краю бассейна, отсутствующий, сонный).


Милый ребенок куда-то пропал, но его голос в потемках дороги нас потревожил: он сидит на скамье с двумя девочками. Он подходит к нам и просит разрешения переспать с этими девочками; обращается по очереди к Б. и ко мне, но мы не спешим с ответом. Угрюмый ребенок, немного обезумевший от присутствия девочек, остается у нас в ногах. Втроем мы возвращаемся в номер, зажигаем свечу, стоящую на камине, пытаемся разжечь огонь, но дерево, кажется, сырое. Взрослый приносит в жертву лавандовый уксус, опрыскивает им два не подчиняющихся полена. В свой черед я жертвую туалетную воду, потом всю переписку, этот блокнот для записей, мои книги, Леопарди, Расина, Малларме, даже птицу, которую ребенок сплел из пальмового листа, все это мы кидаем в пламя. Мы втроем брошены, и нам нужно обязательно поддерживать огонь. Одновременно рядом и далеко, очаровательный ребенок приносит в жертву свою невинность в объятиях девочек, которых он нашел, и мы исчерпываем все наше дыхание, раздувая огонь, глотаем белый дым, жжем наши глаза, сменяем друг друга, сидя на корточках против огня, бегаем в темноте, чтобы собрать сухую листву, выпускаем пауков на наши постели, мы - три гаруспика[7], и разжигание враждебного нам огня становится брачным обрядом, или же тем, может быть, роком, что идет против любого брака, происками, сохраняющими то самое целомудрие. Мы оставляем в огне мундштуки наргиле[8], швыряем туда наши нирваны. Как только огонь исчезает, рассеивается в темноте, он сразу же магическим образом вспыхивает вновь, возрождается, возникает в топке и освещает нас, Дарует новую надежду. Или же пламя на расстоянии поддерживает эрекцию ребенка и раздвигает, увлажняет промежности девочек, или же это пламя бросает вызов простейшему притяжению женских и мужских полюсов. Угрюмый ребенок в беспокойстве нас покидает. Взрослый уходит. Я остаюсь один охранять огонь и вытягиваюсь на полу. Даю ему добровольно угаснуть. Наконец, спустя час, во мраке, квадратура восстановилась, я говорю, что хочу спать возле несговорчивого ребенка.


Первый раз я один с этим ребенком, прямо напротив него, глаза в глаза, я говорю ему: «Мне кажется, я так далеко от тебя». Тогда, словно в благодарность, с пылом жалобы, долго сдерживаемого признания, которое наконец утоляется, ребенок говорит: «И я тоже, я чувствую себя таким далеким от тебя».


(Невинный ребенок, ведущий машину на поворотах вершин Атласских гор, я в твоих руках, ты можешь меня убить, если тебе приятно.)


Полночь. Я остаюсь наедине с хмурым ребенком, огонь погас, свеча тоже. Он поджигает последний шарик кифа. Я долго глажу его гладкие ноги, потом обнимаю и целую его, мои губы слегка касаются пушка на его губе, в первый раз напротив нее я прикусываю свой язык, и ребенок с нежностью говорит мне фразу Бартлби[9]: «Я предпочел бы не». Он говорит, что еще невинен и не хочет приносить в жертву свою девственность в руках мужчины, тогда я поклоняюсь его чистоте и нарекаю сыном.


Позже ребенок высвобождается из моих объятий, чтобы перечитать слова, написанные в его дневнике о друге, милом ребенке. Он заставляет меня читать их, и я с удовольствием удивляюсь такому пассажу: «Моей мысли никогда не удастся его прогнать, несмотря на многие попытки» (я думаю о Т.). Мы разговариваем в полутьме, при оставшемся в ванной свете я вижу его меняющееся лицо, то лицо индийца, то закрывшей глаза Сиамской принцессы. Он говорит, что, закрывая глаза, видит белый парус с черными арабскими знаками.


Вчера вечером невинный ребенок попросил сделать мне магнетический массаж, но я сказал, это равнозначно тому, что преждевременно открыть ему мой секрет. Он спрашивает меня, нет ли у меня случайно третьей груди или шрама вдоль всего тела. Сейчас милый ребенок настаивает на том, чтобы я вместе с ним искупался, и хочет знать причины моего отказа. В другое время с иной культурой я был бы уже замучен пытками.


Город. Разносчики воды и охотники за огнем, варщики, крестьяне, перепачканные в крови, горбуны, страдающие базедовой болезнью, поедатели гусениц, обкуренные, плетельщики сеток от мух и семихвостых плеток, перекупщики вставных зубов, чистильщики кальмаров, синильщики, резальщики нежного мяса, калека, разговаривающий только с культей. Под лоскутными зонтиками всем известные писатели. Они тоже умеют рассказывать о своих приключениях.


Продавец оплеух занимает место возле кружка зевак и проходимцев, рядом с ним совершенно беззубый старик. Это его приятель-осел. Повязкой, стянувшей бритые виски старика, продавец оплеух закрепил две поношенные подошвы, изображающие уши. Он набил ему чем-то штаны и вставил в них сзади меж ягодицами закрученный спиралью черный кожаный хвост. Продавец оплеух держит осла на привязанной к шее веревке, оскорбляет его и бьет изо всей силы огромной палкой прямо по заду, и при каждом ударе старик увертывается от него, словно юла, корча в улыбке мокрый рот.


Ночь. Мы блуждаем на машине по лабиринту медины, проносящиеся в свете фар лица, омерзительное видение мира, объяснение всех войн, резни, атомной бомбы, воспоминание о фразе Дюрас: «Пусть весь мир сдохнет, пусть сдохнет, вот вам и вся политика». Кипящее варево, на краю которого мы балансировали, стоя на валу, стало внезапно самой учтивостью, настоящей язвой туризма.


Швейцарские кадры и их супруги в баре отеля: играют в свои профессиональные игры, поют тирольские песни. Одни за другими, словно в ритуале, они дефилируют перед марокканским гидом, обнимают его и приглашают приехать в Швейцарию: «У нас есть совершенно очаровательная спаленка для гостей с видом на озеро».


- Чем занимаются по ночам все эти мальчики, стоящие с книгами в руках на лужайках под фонарями?

- Это студенты, у которых дома нет электричества...

- Дурачок, в этой стране уже давно нет никаких студентов, они все занимаются проституцией, а, чтобы ускользнуть от полиции, сохранили привычки прежних студентов...


На двадцать шестом году жизни прийти к такому вот заключению: никогда больше не путешествовать, оставаться в своей квартире, в своей стране, на своей улице, у себя дома. Это не слабоволие, просто благоразумие.


Я не пойду сегодня пожать руку ребенку, нужно, чтобы он сам пришел пожать мою, но я уже знаю, что он не придет.


Среда, 7 апреля


Дети спали вместе. У нас смежные комнаты. Однако, когда пора спать, они закрывают выдвижную дверь. Это не столь бы ранило сердце, если бы дверь не называлась, к несчастью, общей дверью.


Утром, когда мы уже встали и умылись, милый ребенок приходит голый и ложится в мою постель, и я знаю, мы оба знаем: он выбирает мою кровать, чтобы причинить боль другому взрослому.


Разговор с Б. на расстоянии, когда мы уже легли: я говорю ему, что дистанция - это основа морали (но пишу в дневнике «смерти» вместо «морали»). Нужно уметь соблюдать дистанции, об этом узнаешь еще в детстве, держа руки на плечах соседа, об этом нельзя забывать. Я никогда не понимал, что идея дистанции - одна из сил, одно из самых неуязвимых достоинств ума Т. Я ошибочно принимал его отношение к дистанции за безразличие, снобизм. Но дистанция - одна из самых красивых форм уважения.


Этим утром мы с Б. обошли с десяток отелей, дабы избежать вечером, чтобы общая дверь снова захлопнулась. Едкие запахи, прогорклые сумерки увиденных комнат. Мы возвращаемся в наш отель.


Мне сложно решиться написать: дерьмовое путешествие, дерьмовые дети. Начало лжи: написать это значило бы отказаться от моего романа.