Путешествие в бескрайнюю плоть — страница 18 из 22

* * *

Усилием воли я увернулся от кеглей и полетел в никуда, по лабиринту хитроумных сплетений масляного трубопровода, как будто я попал в толстую кишку какого-то гиганта. Наконец-то забрезжило в конце тоннеля, и я с ужасом увидел, что падаю в знакомую лужу, пахучую и тёплую, выплеснутую именинником в кубрике. Несуществующими руками я пытался ухватиться за воздух, не хотелось лицом в блевотину, но тщетно, голова плюхнулась и затонула.

Я обнаружил здесь государство таких же бестелесных голов, а попросту – головастиков, которые то мирно, то воинственно сосуществовали в болоте. Постепенно и я привык к нему, к этой вони, к этому режиму, к этой судьбине, жизнь – лишь привычка умирать. Но умирать пока не хотелось, вот и привык. Денежной единицей государства были наны, и в них измерялись не только экономические величины: нана-деньги, нана-пенсии, нана-зарплаты, нана-стипендии, но и духовные: нана-совесть, нана-честь, нана-гордость, нана-интеллигентность, нана-ценности. Головастики жили своей суетной меркантильной жизнью, они ходили (плавали) на работу, получали зарплату, бухали по пятницам, больше, чем в остальные дни, женились и разводились, работали до пенсии и умирали, умирали от любви к Родине, от любви безответной, но чаще – от её отсутствия, то есть от скуки, скука убивала основную часть населения. Многие умирали ещё при жизни, таких называли головками. Их уже ничего не трогало, ничего не интересовало, кроме цен на продукты и программы телепередач, да и плавали они уже как-то вяло, нехотя. Некоторые из них, правда, неожиданно вспомнив о Боге (особенно накануне религиозных праздников, когда даже закоренелые головастики-атеисты как-то нелепо становились набожными), шли в храм, дабы замолить грехи и получить льготный проездной на тот свет. Здесь свет был всё дороже, а там, говорили, его можно было жечь сколько угодно. Но Бог не глуп, он видел, что некоторые головастики, вместо того чтобы просто ходить под Богом и соблюдать заповеди, ходили под него. Таких он наказывал кармой.

Главным врагом государства головастики считали щуку, которая жила в Тихом океане, о её империалистических зверствах ходили легенды, но вживую это чудовище никто не видел, многие из головастиков, получив визу, отваживались на это путешествие во вражеский тыл, в страну зла, но либо они не возвращались вовсе, либо цепенели от бестолковой свободы, на собственной шкуре ощущая, что демократия способна сожрать заживо, что свобода – это не для головастиков. Поэтому самых безголовых и свободолюбивых из них её лишали.

Головастики очень любили пиво, телевизор, Интернет, а после – друг друга, любили головой, больше любить было нечем, многие впоследствии образовывали пары, удачными считались комбинированные браки по любви и по расчёту. Самые одинокие из них, которых никто не любил и которым, вследствие, нечем было заняться, занимались дружбой, если и дружить было не с кем, дружили с головой. За всеми этими занятиями они беспрестанно ломали голову над задачей: работать поменьше, а зарабатывать побольше. И от этого она у них беспощадно болела, ломки доходили до переломов, попавшим в больницу оказывали скорую помощь головорезы, оперативно удаляя навязчивые идеи. Самой популярной и дорогостоящей операцией была пересадка мозга. Мозги считались ценным органом тела, они медленно, но уплывали в западные болота, к Тихому океану, там где их можно было продать дороже. Наиболее отчаявшиеся, те, кто уже не мог себя взять в руки, за отсутствием последних, кончали жизнь самоубийством, хотя и это был сложно (ни повеситься, ни утонуть), каждый выстрел для головастика был контрольным. Ничто так не выносит мозг, как контрольный выстрел.

Однако некоторым из них всё же удавалось решить головоломку и, приподнявшись, они становились лягушками, избранными, у них отрастали лапки, которыми они могли брать власть в свои руки, брать взятки, писать новые законы, чтобы держать в узде головастиков. И самое главное, – у них была своя денежная единица гига, гига-зарплаты, гига-пенсии, гига-премии.

Политическая власть страны была убога, возможно, оттого, что у Бога её было слишком. В стране вечного болота существовало четыре конкурирующие партии: демократы-силовики, радикалы-романтики, либералы-прагматики, коммунисты-красноперы, между ними не было особой борьбы за власть, так как она передавалась по наследству или по рекомендации. Каждая партия отстаивала свои мелкособственнические интересы. Может, не все, но многие из головастиков мечтали о такой жизни или, по крайней мере, желали её своим детям и внукам, они, инвалиды инфляции, спотыкающиеся об инсульты и инфаркты, жаловались на растущие цены на продукты, на газ, на воду, на электричество. Но то ли из лени, то ли из недостатка времени не митинговали, тихо возмущались всей поверхностью болота, выставляя в Интернете бледные писюльки революционного характера, как будто революция страдала хроническим триппером, не могла ни начаться, ни кончить, и, погрязнув в трясине вечного рабства и алчности, всё же лелеяли мечту стать лягушками или уехать в другое болото, более демократическое.

А лягушки, в свою очередь, мечтали стать жабами, кастой неприкасаемых жаб, заседающей в отдельном пруду, и решающей судьбу государства великого, в лапках которых было сосредоточено всё народное богатство с его бесполезными для всех остальных ископаемыми.

В болото опять пришла весна, и, купаясь в тёплой жиже солнца, я подумал: «Как хорошо быть головастиком! Я дожил здесь до пенсии, увидел своих внуков, которые, я уверен, будут лягушками, а если повезёт – и жабами… Дожил до пенсии и умер».

8 час(ть)

Страх накатывает, стены сжимаются сплошной чёрной водой, остатки воздуха, я приклеен ко дну этой лужи, но умирать не хочется, как ужасна надежда своей лёгкостью поведения, эта женщина, от которой зависело все, она всё время худела, но самое обидное было то, что на неё тоже тратился воздух, она тоже хотела дышать. Сколько молитв, сколько безответных посланий, кто бы ответил, я бы завязал переписку. Ищу во тьме возражения своему спасению, точно я уже не верю в его возможность. Недоверие к себе – вот что пугало, его всё больше, а здесь и так места мало. Моя воля, как отравленная рыба, барахталась на поверхности веры, не имея возможности ухватиться плавниками за нечто более ощутимое, чем вода её рассуждений. Но я не был настолько верен бесчеловечности, чтобы получать удовольствие от страданий, иначе мне было бы легче без воздуха, без воды, без света спать здесь, умирать, наслаждаясь. Я даже соглашусь, что смерть совершенна, но совершенно не хочу умирать, дайте мне умереть посредственно, лет через пятьдесят, в своём болоте, в своей постели, пусть от болезни, во сне, почему именно сегодня, здесь так неудобно лежать, так неудобно умирать в двадцать.

Всего несколько часов в одиночестве – надежда худела, вера рассуждала. Одна только мысль о смерти вызывала, как неотложку, саму смерть, а та уже мчалась по освещенным улицам извилин, к своему больному, зная, что сможет помочь ему только одним своим внутривенным взглядом, время её в пути – время для пациента на то, чтобы сойти с ума от собственного страха, который иголку за иголкой втыкал в остывающие конечности, подбираясь к столице государства – к сердцу. Оно птицей билось в груди и хотело выскочить из клетки, выломав прутья рёбер. Чем бы его заткнуть?

«Нет, так не пойдёт, – успокаивал я себя снова и снова, вслух, про себя, как угодно. – Тихо, тихо, тихо, надо успокоиться, а то я тут сдохну раньше от сердечного приступа, вот так уже лучше, всё хорошо, всё будет хорошо, скоро кто-нибудь придёт».

Дико хотелось повернуться на бок, ягодицы и части спины потеряли всякий смысл и чувства, я готов был поверить, что и они имеют чувства. Я вспомнил свою бабушку, которая перед смертью долго болела и полгода не вставала с постели, и которую нужно было переворачивать время от времени. «Чтобы не было пролежней», – объясняла мама, когда приставал к ней с вопросами: «А бабушка умрёт?». «С чего ты взял? Не волнуйся, скоро она поправится». И по лицу мамы растекалась акварель, она прижимала меня к себе, гладила по голове. Кто бы меня сейчас погладил… Я бы спросил у неё: «Мама, а я умру?».

А вдруг про меня забыли? От одной только мысли, от одного прикосновения к ней страх начинал расти на глазах и приобретать чудовищные размеры, играть на нервах, как на огромном органе, разрывая съёжившуюся душонку жадными зубами. Как губительна одна только мысль. Нет. Смерть – это не со мной, я не мог воспринимать её серьёзно, как и свою жизнь, просто жил, не придавая этому большого значения, пока не оказался в этом ящике в компании темноты, страха и смерти. Как её можно воспринимать серьёзно, пока жива надежда, в последней клетке мозга, даже если её уже давно не кормили и она, одичавшая, забилась в самом углу.

Я пил темноту большими и маленькими глотками, захлебываясь, словно нефтью из трубопровода, я вдыхал её, темнота пахнет страхом, я не знал, что страх вызывает тошноту. Жуть лезла в глаза, как ночь, которая никогда не закончится, и я чувствовал, что-то вот-вот меня вырвет чёрной пустотой на одежду, на воспоминания, на будущее, на свободу. Тем временем заблеванная свобода храпела в кубрике.

Одиночество раздирало изнутри, внутренний мир накрыло атомной войной, каждый атом тела просил свежего воздуха, цепную реакцию ущербных мыслей трудно было сдержать, её нарастающий гул отзывался тахикардией, пожаром в сердце, который было не затушить проталинами слёз на висках. Но в этом вонючем ящике не было даже места, чтобы угомонить как-то испуганное, скачущее сердце. Я не думал, что так страшно умирать, я не хотел об этом думать. Обычно взгляд упирается в стены, в дома, в горизонт, темнота не могла быть той опорой, взгляд проваливался в темноту.

* * *

Меня стукнуло об стенку гроба от толчка, машина резко затормозила, водитель выругался:

– Блин, кот какой-то выскочил, прямо под колеса, откуда здесь коты?