Не шумите! А разве шумели
Мы? Андрюша стучал еле-еле
Молотком по железной трубе.
Я тихонько играл на губе,
Пальцем книзу её отгибая.
Таня хлопала дверью сарая.
Саша камнем водил по стеклу.
Коля бил по кастрюле в углу
Кирпичом, но негромко и редко.
— Не шумите! — сказал соседка.
А никто и не думал шуметь,
Вася пел, ведь нельзя же не петь!
А что голос у Васи скрипучий,
Так зато мы и сгрудились кучей,
Кто стучал, кто гремел, кто скрипел,
Чтобы он не смущался и пел!
Читая и перечитывая детские книжки Кушнера, я ни разу не поймал себя на ощущении, что это написано взрослым человеком про ребёнка — наоборот, по мере чтения крепнет уверенность в том, что ты, читатель, просто и естественно входишь в мир детства, в который тебя завлекает непосредственно ребёнок. Хочу подчеркнуть и такую особенность детских стихов Александра Кушнера: его герой тактичен, деликатен, по-хорошему любопытен, он любит свой город, он вполне естественно тянется к взрослой жизни, сравнивает её и свою, ищет в окружающем любые проявления справедливости и готов ими со всеми делиться:
Как там птицы спят в гнезде,
В темноте и тесноте?
Их раскачивает ветер
На огромной высоте!
…Дверь открыть бы на балкон.
Жалко галок и ворон.
Эй, слетайтесь к нам под крышу
От дождя со всех сторон!
Есть в характере этого героя и ещё одна черта: он искренне любит — а значит, жалеет, — своих близких и друзей и вовсе не стесняется свою любовь показать. Ему жалко папу — за то, что в его книге совсем нет картинок. Ему жалко постоянного «взрослого героя» дядю Колю — за то, например, что дядя Коля заболел после «кулинарной» прогулки со своим юным другом. Ему жалко котёнка, оставленного в одиночестве дома. От любви и жалости уже совсем близко до понимания красоты и доброты:
Какая красивая чашка!
На ней нарисован цветок.
Он нежно-лиловый, пятилепестковый,
И сбоку ещё завиток!
Какое красивое блюдце!
На нём нарисован цветок.
Он тёмно-вишневый, чуть-чуть бестолковый,
Не прямо растёт он, а вбок!
Ровнее ставь чашку на блюдце,
Недолго ведь и до беды!
А если они разобьются,
Погибнут и эти цветы!
Короче говоря, читая детские стихи Кушнера, мне кажется, невольно вспоминаешь о существовании такого, к сожалению, затасканного понятия, как «положительный герой». Но вот ведь — есть, существует, живёт, радует и учит читателя-сверстника!
Излишне говорить о том, с каким блеском, с какой неповторимой кушнеровской интонацией написаны все эти стихи, как поэт обращает внимание на детали, образы, созвучия, — всё это в равной степени относится и к взрослой, и к дошкольной лирике Александра Кушнера. А иногда детское и взрослое сливается в его стихах в общее, лирическое, объединяющее маленьких и больших ощущение:
Мы сказали дяде Коле:
«Дядя Коля, спойте, что ли,
Спойте, что ли, что-нибудь,
Хоть немного, хоть чуть-чуть».
«Что ж вам спеть?» — ответил дядя.
Стал он петь, на нас не глядя.
То, что дядя спел для нас,
Называется «романс».
В нём слова такие были —
Жаль, что мы их позабыли:
Про вскипающую кровь,
Про несчастную любовь.
«Вот, — сказала Таня с чувством, —
Настоящее искусство,
А не песни для детей!»
Мы согласны были с ней.
Хочу процитировать ещё одну его поэтическую историю с ещё одной примечательной особенностью. Много лет назад, прочитав впервые и это стихотворение, и ему подобные, я вспомнил знаменитые «кошачьи» сказки Марселя Эме, в которых родители юных героинь произносят — всегда вдвоём, вместе, — свои реплики и о которых всегда говорится во множественном числе. Тем самым создаётся милый и в то же время иронический образ некоего, если можно так сказать, «семейного трюизма». У Кушнера постоянно возникает подобное множественное число, — оно одновременно подчёркивает и расхожесть ситуации, и индивидуальность происходящего:
— Вы печальны и сердиты.
Может быть, мечты разбиты?
Может быть, у вас большие
Неприятности, печаль?
Вы глядите, как чужие,
Мимо всех, куда-то вдаль.
Может быть, страданья ваши
Можно как-то облегчить?
Не хотите ль простокваши,
Лимонада, может быть?
Если горе, то какое?
— Ах, оставьте нас в покое.
Ничего мы не хотим.
Мы постриглись! — говорим.
В стихотворении «Большая новость» малыш впервые узнаёт, что Земля — круглая. Признаться, я очень завидую этому малышу. Иногда и вправду хочется по-новому узнавать то, что для всех давным-давно ясно и понятно. И я очень надеюсь, что всегда будут появляться читатели, которые будут впервые читать детские стихи Александра Кушнера. Мы-то знаем, как они хороши, — узнавайте и вы!
«О землю ударился Вася Козлов…»Вячеслав Лейкин
Однажды мы шли с поэтом Вячеславом Лейкиным по берегу моря. Нас обогнал весьма нетрезвый господин, который то и дело норовил упасть на песок. Слава посмотрел ему вслед и сказал: «Не человек, а барометр — не идёт, а падает».
В другой раз мы были на литературном вечере, его вела дама внушительных размеров, и Слава мимоходом заметил: «Бюст у неё поставлен на широкую ногу».
А однажды он рассказал, как проснулся поутру от «фанфарной» перебранки грузчиков, перетаскивавших под его окном пустые ящики: «Тара-то та? — Та, тара, та!»
А ещё…
Каждая встреча с поэтом Лейкиным оборачивается фейерверком каламбуров, сравнений, иронически переосмысленных цитат — тем филологическим юмором, который отличает не только его собственные стихи, но и работу его учеников. «Школа Лейкина» — уникальное явление в литературной жизни Петербурга. Отличительный признак этой школы (как и собственных стихов Лейкина) — эмоциональная распахнутость, абсолютный слух, нешаблонное мышление. Они определяют атмосферу и студийных занятий: вот уже четвёртое десятилетие на эти занятия толпой валят молодые поэты, даже те, кто уже обрёл свой голос и своё место в жизни.
Эта школа родилась в середине 70-х годов — именно тогда Лейкин взялся вести детскую литературную студию при газете «Ленинские искры» (естественно, газету тут же окрестили «Лейкинскими искрами»!). Результатом еженедельных сходок в ставшей с тех пор знаменитой 448-й комнате «Лениздата» стали не только стихи интересных и разнообразных литераторов — впоследствии Лейкин издал особую книгу, «Каждый четверг в четыреста сорок восьмой», где подытожил примечательные опыты своей работы с юными поэтами, показал, какими блестящими, остроумными и просто умными могут быть занятия в обычной литературной студии.
До этого долгие годы Лейкин работал геологом в Западной Сибири. Писал киносценарии — самый, пожалуй, известный из них превратился в фильм Юрия Мамина «Бакенбарды». Издавал «взрослые» книги стихов. Начал — безусловно, благодаря работе с начинающими поэтами — писать для детей. Печатался и печатается в детской периодике. Наконец-то в 2013 году вышла его отдельная детская книжка «Привет от носорога». Лейкин не очень грустит по поводу малопечатания: лишь бы писалось, а там — посмотрим…
Как-то раз у него должен был состояться творческий вечер — с поэтами такое нет-нет да и случается. Накануне мне позвонил наш общий друг-журналист (он собирался написать об этой встрече) и попросил: «Вспомни, пожалуйста, четыре строчки, по которым можно было бы сразу узнать нашего товарища Славу!» И мне на память тут же пришло лейкинское четверостишие «Где справедливость?»:
Кричала мама: «Просто безобразие!
Сплошные тройки! Где разнообразие?!»
Когда же я принёс разнообразие,
Она опять кричала: «Безобразие!..»
Рискну процитировать несколько абзацев из предисловия, которое мне довелось написать к его «взрослой» книге «Герой эпизода»:
«Лейкин начинал реалистом советской эпохи — сегодня в том, что он пишет, больше всего от поэтики и эстетики барокко.
Интерес к барокко как к таковому сопровождал нашу жизнь все 70-е — 80-е годы — неспроста именно в эту эпоху так обильно издавались поэтические антологии европейского XVII века.
Поэзия барокко с её подспудным трагизмом, с её эмблематикой, оксюморонами и повышенным интересом к собственно поэтической технике стала напрямую перекликаться с эсхатологическими настроениями читающей аудитории, её пристрастиями и жаждой нового. Не тоталитарные устремления классицизма, не революционный пафос романтизма — а именно причудливое, тайное и не всегда добронравное бунтарство барокко оказалось созвучно гуманитарным настроениям общества, стоящего на пороге не только социальных, но прежде всего этических перемен.
Лейкин, начавший активно писать в шестидесятые, поразительно вписывается в параметры такого “низового” барокко, он занимается тем же самым, чем три столетия назад занимались его поэтические предки. У него барочный тип мировоззрения — он тщательно культивирует в себе дисгармонию мира, духовные страдания, иронический скепсис; он драматизирует реальность, он подчёркивает её суетность и по контрасту ищет свой рай в “языковых” фантазиях; он одновременно условен и конкретен, он играет в “сочетание несочетаемого”, в барочный концептизм — остроумное сопряжение далёких идей и образов; он пародирует и мистифицирует культуру, он превращает свои мимолетные переживания, а с ними и поэтическую речь в клубок конфликтов, увязывая эвфонические метафоры, игровые рифмы и замысловатый синтаксис с простодушными движениями неловкой и ранимой души. Он откровенно театрален — сколько у него сценок, диалогов и монологов, сценических эффектов на уровне ремарок и реплик из зала! Он откровенно книжен, воплощая одн