Прищурившись, он смотрел в пространство за моим правым плечом. Он сидел, скрестив ноги и выпрямившись, однако его тело казалось полностью расслабленным. В этот миг он был сама суровость: ни дать ни взять — могучий вождь, «краснокожий воин» из книг моего детства. Я поддался романтическому воображению, и очень необычное чувство одновременного притяжения и отталкивания охватило меня. Я мог искренне сказать, что он очень нравился мне и в то же время до смерти пугал. Так он сидел, глядя в пространство перед собой довольно долго.
— Откуда мне знать, кто я такой, если все это — я? — спросил он, движением головы указывая на все, что нас окружало. Потом он взглянул на меня и улыбнулся.
— Ты должен стирать вокруг себя все до тех пор, пока ничего не будет само собой разумеющимся, пока ничего не будет несомненным или реальным. Сейчас твоя проблема в том, что ты слишком реален. Твои стремления слишком реальны, твои настроения слишком реальны. Не принимай вещи настолько очевидными. Ты должен начать стирать самого себя.
— Но зачем? — воинственно спросил я.
До меня вдруг дошло, что он мне указывает, как себя вести. Сколько себя помню, я всегда терпеть не мог, когда кто-либо пытался учить меня жить. Сама мысль о том, что мне собираются указывать, что я должен делать, немедленно вызывала во мне защитную реакцию.
— Ты говорил, что тебя интересует информация о растениях, — спокойно сказал он. — Ты что же, думаешь получить ее даром? Как это, по-твоему, называется? Мы ведь условились — ты задаешь вопросы, а я рассказываю тебе то, что знаю. Если тебя это не устраивает, то нам больше не о чем говорить.
Меня раздражала его ужасная прямота, но я поневоле был вынужден признать, что он прав.
— Скажем так: если ты хочешь изучать растения, в связи с тем, что о них действительно нечего сказать, ты должен, кроме всего прочего, стереть свою личную историю.
— Как? — спросил я.
— Начни с простого — никому не рассказывай о том, что в действительности делаешь. Потом расстанься со всеми, кто хорошо тебя знает. Таким образом ты постепенно создашь вокруг себя туман.
— Но это же полный абсурд! — воскликнул я. — Почему меня никто не должен знать? Что в этом плохого?
— Плохо то, что стоит им узнать тебя, как ты становишься чем-то само собой разумеющимся, и с этого момента ты неспособен разорвать путы их мыслей. Мне же нравится полная свобода неизвестности. Никто не знает меня с полной определенностью, как, например, многие знают тебя.
— Но это же будет ложью.
— Мне нет дела до правды или лжи, — жестко произнес он. — Ложь является ложью, только если у тебя есть личная история.
Я возразил, что мне не нравится намеренно мистифицировать людей или вводить их в заблуждение. Он ответил, что я и так ввожу в заблуждение всех, с кем имею дело.
Старик затронул больной вопрос. Я даже не спросил, что он имеет в виду или почему он решил, что я постоянно всех мистифицирую. Я просто реагировал на его заявление, защищаясь. Я сказал, что мои родственники и друзья почему-то считают меня человеком ненадежным, и это причиняет мне боль, так как за всю жизнь я ни разу не солгал.
— Но ты всегда знал, как это делается, — заметил он. — Тебе не хватало одного — ты не знал, зачем следует лгать. Теперь знаешь.
Я запротестовал:
— Неужели ты не понимаешь — я сыт по горло тем, что меня считают ненадежным?
— Но ты же ненадежен, — убежденно сказал он.
— Да нет же, черт возьми! — воскликнул я.
Вместо того, чтобы отнестись к этой моей вспышке серьезно, он истерически захохотал. Я по-настоящему презирал старика за его самонадеянность. Но, к сожалению, он снова был прав.
Угомонившись, он продолжил:
— Если у человека нет личной истории, то все, что бы он ни сказал, ложью не будет. Твоя беда в том, что ты непременно должен всем все объяснять, и в то же время ты хочешь сохранить свежесть и новизну того, что делаешь. Но поскольку после того, как ты объяснил все, что делаешь, это уже не возбуждает тебя, то для того, чтобы продолжать действовать, ты лжешь.
Я был ошеломлен таким оборотом нашей беседы, и старался как можно точнее все записывать. Для этого мне пришлось полностью сосредоточиться на его словах, оставив в стороне свои собственные возражения и возможный смысл того, о чем он говорил.
— Отныне, — сказал он, — ты просто должен показывать людям то, что считаешь нужным, но никогда не говори точно, как ты сделал это.
— Но я не умею хранить тайны! — воскликнул я. — Поэтому то, что ты говоришь, для меня бесполезно.
— Ну так изменись! — резко бросил он, яростно сверкнув глазами.
Он напоминал странного дикого зверя, но в то же время был очень последователен и мыслил исключительно точно. Мое раздражение сменилось состоянием замешательства.
— Видишь ли, — продолжал он, — наш выбор ограничен: либо мы принимаем, что все — реально и определенно, либо — нет. Если мы следуем первому, то в конце концов смертельно устаем и от себя самих, и от всего, что нас окружает. Если же мы следуем второму и стираем личную историю, то создаем вокруг себя туман. Это восхитительное и таинственное состояние, когда никто, включая тебя самого, не знает, откуда выскочит кролик.
Я возразил, что стирание личной истории лишь усугубит чувство неуверенности и незащищенности.
— Когда отсутствует какая бы то ни было определенность, мы все время начеку, мы постоянно на цыпочках, — сказал он. — Гораздо интереснее не знать, за каким кустом прячется кролик, чем вести себя так, словно тебе все известно.
Он замолчал и, казалось, целый час не говорил ни слова. Я не знал, что спросить. Наконец он встал и попросил подвезти его в соседний городок.
Почему-то от этой беседы я так устал, что хотелось спать. Он попросил меня остановить машину и сказал, что если мне нужно отдохнуть, я должен взобраться на плоскую вершину холма у дороги и полежать на ней на животе, головой на восток.
В его голосе была настойчивость. Я не хотел спорить, а может просто настолько устал, что был не в силах даже говорить. Взобравшись на холм, я сделал все так, как он сказал.
Я заснул всего на две-три минуты, но этого оказалось достаточно, чтобы моя энергия восстановилась.
Мы доехали до центра городка, где он попросил его высадить.
— Возвращайся, — сказал он, выходя из машины. — Обязательно возвращайся.
Глава 3. Потеря самозначительности[3]
Я рассказал о своих поездках к дону Хуану познакомившему нас приятелю. Он заключил, что я только зря трачу время. Я передал ему свои беседы с доном Хуаном во всех подробностях. Он же полагал, что я преувеличиваю и создаю романтический ореол вокруг выжившего из ума старика.
Но я был весьма далек от романтической идеализации. Напротив, мою симпатию к дону Хуану основательно поколебала его постоянная критика в мой адрес. Тем не менее я не мог не признать, что во всех случаях критика была уместной, точной и вполне справедливой.
Таким образом, я оказался перед дилеммой: с одной стороны, я не мог примириться с мыслью, что дон Хуан способен разрушить мои взгляды на мир, а с другой — мне не хотелось соглашаться с моим приятелем, утверждавшим, что старик просто ненормальный.
Поэтому, чтобы составить окончательное мнение, я поехал к нему еще раз.
Среда, 28 декабря 1960
Едва я приехал, дон Хуан повел меня в пустынный чапараль, даже не взглянув на сумку с продуктами, которые я ему привез. Похоже, он ждал меня.
Мы шли несколько часов. Растений он не собирал и мне не показывал, зато научил меня «правильно ходить». Он сказал, что удерживать внимание на траве и окружающей обстановке легче, если при ходьбе слегка подогнуть пальцы рук. Он заявил, что моя обычная походка ослабляет, кроме того, никогда ничего нельзя носить в руках. Для поклажи следует пользоваться рюкзаком или заплечным мешком. Его идея заключалась в том, что, удерживая свои руки в особом положении, человек способен на большую выносливость и большее осознание.
Я решил не спорить и на ходу подогнул пальцы, как он велел. Ни на моем внимании, ни на моей выносливости это никак не отразилось.
Мы вышли утром, а первый привал сделали только около полудня. Я сильно вспотел и хотел напиться из своей фляги, но дон Хуан остановил меня, сказав, что лучше сделать только маленький глоток. Потом он срезал несколько листьев с невысокого желтоватого кустика и принялся их жевать. Несколько штук он дал мне и сказал, что это — замечательные листья: если их медленно жевать, то жажда исчезнет. Пить хотелось по-прежнему, но неудобства я не ощущал.
Он словно прочел мои мысли и объяснил, что я не почувствовал ни преимуществ «правильной ходьбы», ни положительного действия листьев, которые жевал, потому что я молод и силен, а тело мое ничего этого не заметило из-за некоторой своей тупости. Он засмеялся. Однако я не был склонен веселиться, и это как будто позабавило его еще больше. Он уточнил свое предыдущее заявление, сказал, что мое тело не то чтобы действительно тупое, но как бы спит.
В это мгновение прямо над нами с карканьем пролетела огромная ворона. Это меня испугало, и я засмеялся. Я думал, что это — как раз тот случай, когда смех вполне уместен, но он, к моему удивлению, энергично дернул меня за рукав и с самым серьезным видом велел замолчать.
— Это — не шутка, — сурово произнес он с таким видом, словно я знал, о чем идет речь.
Я попросил объяснить, сказав, что не понимаю, почему его так разозлил мой смех по поводу вороны, ведь мы же смеялись, когда в кофеварке булькал кипяток.
— То, что ты видел, не было просто вороной! — воскликнул он.
— Но я видел, что это была ворона, — настаивал я.
— Ничего ты, дурак, не видел, — сказал он грубым голосом.
Я не видел причин для грубости с его стороны и сказал, что не люблю действовать людям на нервы и что мне лучше уехать, поскольку он явно не расположен к общению.