ый дар, и этот дар становился все дороже, чем дольше они жили вместе. Она стала матерью его сына… Даря ему второго, она умерла. Только тогда он понял, чего лишился, понял, что ни одна женщина никогда не сможет занять ее место; друг мог стать ему ближе, чем другая женщина. Она ушла, и не было в мире такой женщины, как она, а если так, то что это такое, если не любовь? Он развлекался и временами забывал о ней, но иногда наступали моменты, когда он чувствовал, что она унесла с собой в рай всю красоту, все радости мира. В такие минуты он всерьез задумывался о самоубийстве. Встретит ли он ее там, за могилой? Есть ли вообще место таких встреч? Азиз был ортодоксален в вере, но ответить самому себе на этот вопрос он не мог. Единство Бога было вне сомнений, и он верил в него, не сомневаясь, но во всех остальных вещах он сомневался, как сомневается любой средний христианин. Порой его вера в будущую жизнь бледнела, превращаясь в зыбкую надежду, исчезала вовсе, снова появлялась — и все это могло происходить мгновенно, за какой-нибудь десяток ударов сердца, и похоже, что не он сам, а клетки его крови решали, какого мнения ему придерживаться и сколь долго. Впрочем, такова была судьба всех его мнений. Ни одно из них не задерживалось надолго, а уходя, неизменно возвращалось обратно; это круговращение было бесконечным, оно сохраняло Азизу молодость, и он от всего сердца оплакивал жену, и искренность его скорби была еще больше от того, что он редко ее оплакивал.
Было бы проще сказать доктору Лалу, что он передумал ехать на вечер, но до самой последней минуты Азиз и сам не знал, что передумал; и даже это было не совсем так — все произошло само собой, помимо его воли. Отвращение, вдруг овладевшее Азизом, было непреодолимым. Миссис Каллендар, миссис Лесли — нет, он не мог видеть их в минуты своей скорби, и они угадали бы его настроение — Азиз отдавал должное проницательности британских леди — и получали бы садистское наслаждение, дразня его счастьем своих мужей. В то время, когда они с Лалом должны были отправиться на вечер, Азиз стоял на почте и писал телеграмму детям. Вернувшись, он обнаружил, что доктор Лал, не дождавшись его, уехал. Пусть едет, это вполне соответствует черствости его натуры. Он, Азиз, с большей радостью будет общаться с дорогими покойниками.
Он выдвинул ящик стола и достал оттуда фотографию жены. Он смотрел на ее лицо, и из глаз его заструились слезы. «Как я несчастен!» — подумал он. И поскольку он и правда был несчастен, его вскоре захлестнули другие чувства, смешавшиеся с жалостью к себе. Он попытался представить себе жену, вспомнить ее живой, но не смог. Но почему он помнит людей, которых никогда не любил? Он помнил их очень живо, но вот сейчас он смотрел на фотографию, и чем сильнее он в нее вглядывался, тем меньше видел. Она ускользала от него, с того самого дня, когда ее отнесли на кладбище и опустили в могилу. Он понимал тогда, что она уйдет от его объятий и скроется с глаз, но думал, что она навсегда останется в его мыслях, не понимая, что сам факт смерти любимой делает ее еще более нереальной и что с чем большей страстью мы призываем тех, кого уже нет на свете, тем дальше они от нас уходят. Кусочек коричневатого картона и трое детей — это все, что осталось от его жены. Это было невыносимо, и он снова подумал: «Как я несчастен!», и ему сразу стало легче. На мгновение глотнув смертоносного воздуха, окружающего людей Востока, как, впрочем, и всех людей на земле, он едва не задохнулся, но быстро оправился, потому что был молод. «Никогда, никогда, — подумал он, — я не справлюсь с этим. Карьера моя неудачна, и сыновья мои не получат должного воспитания». Несчастье было настолько очевидным, что Азиз перестал о нем думать и принялся просматривать записи в историях болезни. Кто знает, может быть, какой-нибудь богатый человек захочет, чтобы Азиз его прооперировал, и тогда он получит большую, очень большую сумму. Однако ход заболеваний довольно сильно интересовал Азиза и сам по себе; он запер фотографию в стол — ее время прошло, и он перестал думать о жене.
После чая настроение его улучшилось, и он отправился к Хамидулле. Хамидулла уехал на вечер, в отличие от его пони, и Азиз позаимствовал его, бриджи для верховой езды и клюшку для поло. Сев верхом на пони, он поехал на майдан. На площади было пусто, только на ее краю несколько ребят с базара тренировались. Интересно, для чего они тренировались? Они и сами затруднились бы ответить на этот вопрос, хотя он, как казалось Азизу, просто висел в воздухе. Мальчишки бегали по кругу, худющие, с торчащими коленками — питание их не располагало к здоровью, — изображая на лицах даже не решимость как таковую, а решимость быть решительными. «Приветствую вас, магараджи!» — шутливо воскликнул Азиз, и мальчишки рассмеялись. Он посоветовал им не слишком усердствовать, они пообещали и снова побежали.
Выехав на середину площади, Азиз начал стучать по мячу. Он не умел играть в поло, но пони умел, и Азиз решил у него поучиться. Он махал клюшкой, испытывая невероятную свободу и легкость. Он забыл обо всех этих проклятых делах, носясь по рыжей пыли майдана и чувствуя, как вечерний ветер овевает его лоб, а стоящие по краю площади деревья внушают покой своей зеленью. Мяч отлетел от клюшки в сторону одинокого субалтерна,[13] который тоже практиковался в поло. Он отбил мяч Азизу и крикнул:
— Подайте еще раз!
— Хорошо.
Офицер имел какое-то — пусть и отдаленное — представление об игре, чего нельзя было сказать о его лошади, так что шансы были равны. Сосредоточившись на мяче, оба незаметно прониклись друг к другу симпатией и одновременно улыбнулись, отпустив поводья. Азиз любил военных — они либо принимают тебя безоговорочно, либо осыпают ругательствами, а такая прямота всегда предпочтительней для штатской гордости. Этому субалтерну нравились все, кто умел ездить верхом.
— Часто играете? — спросил он.
— Никогда прежде не пробовал.
— Тогда еще один чуккер?[14]
Он ударил по мячу, лошадь взбрыкнула, субалтерн упал с нее, но тотчас снова вспрыгнул в седло.
— Никогда не приходилось падать?
— О, много раз.
— Не лгите.
Они снова натянули поводья, в глазах их вспыхнуло пламя внезапно возникшего товарищества, которому было суждено угаснуть вместе с напряжением тел. Спорт приносит лишь временную радость. Национальная принадлежность непременно дала бы себя знать, но они расстались, прежде чем эта ядовитая разница дала себя знать, сердечно отсалютовав друг другу. «Если бы все они были такими», — подумал каждый из них.
Солнце клонилось к закату. Единоверцы Азиза потянулись на майдан, чтобы помолиться, повернувшись лицом к Мекке. На площади показался бык, и Азиз, хотя сам он сейчас не был склонен к молитве, решил, что этому неуклюжему идолопоклонническому животному не место на майдане. Он бесцеремонно ткнул его в бок клюшкой и в тот же момент услышал, как его окликнули с дороги. Это был доктор Панна Лал, возвращавшийся с вечера, устроенного инспектором. Коллега был не в духе.
— Доктор Азиз, доктор Азиз, где же вы были? Я был у вас дома, прождал вас целых десять минут, но потом уехал один.
— О, простите меня, простите великодушно, но мне пришлось срочно отлучиться на почту.
Человек из круга Азиза тотчас бы понял, что он просто передумал — событие это было настолько обыденным, что едва ли заслуживало порицания. Но доктор Лал был человеком иного сорта и происхождения; он решил сразу, что это было преднамеренным оскорблением. К тому же Лал был раздражен тем, что Азиз ударил быка клюшкой.
— На почте? — переспросил он. — Но почему вы не послали туда своего слугу?
— У меня мало слуг, я не могу себе позволить такой роскоши при моем жалованье.
— У вас есть слуга, я же разговаривал с ним.
— Но, доктор Лал, подумайте сами. Как я мог послать на почту своего слугу, если понимал, что вы приедете ко мне? Вы приходите, мы уезжаем, дом остается без присмотра, и слуга, вернувшись, видит, что из дома исчезло все движимое имущество, вынесенное грабителями. Вы этого хотели? Мой повар глухой, я не могу на него рассчитывать, а посыльный — он всего лишь несмышленый сопливый мальчишка. Нет, нет, мы с Хассаном никогда не уходим из дома одновременно, это мое твердое правило.
Все это и многое другое Азиз говорил только из вежливости, чтобы позволить доктору Лалу сохранить лицо. Азиз не ждал, что все это будет принято за чистую монету. Однако Лал немедленно все испортил — легко и непринужденно, как и следовало ожидать от человека низкой породы.
— Даже если это и так, то что помешало вам оставить мне записку, чтобы я не ждал вас понапрасну?
Этим вопросом красноречие Лала не исчерпалось. Азиз не любил невоспитанных людей и пустил пони в галоп.
— Не делайте этого, не то моя лошадь тоже припустит галопом — дурные примеры заразительны, — воскликнул доктор Лал и тут же раскрыл подлинную причину своего раздражения. — Она сегодня и так отличилась, потоптала самые лучшие цветы в саду Клуба, и ее едва оттащили четыре человека. Английские леди и джентльмены это заметили, как и сам коллектор-сагиб. Но, доктор Азиз, я не смею отнимать у вас ваше драгоценное время. Вряд ли мой рассказ вас заинтересует, у вас слишком много дел и неотложных телеграмм. Я же просто бедный старый врач, считающий своим долгом проявить уважение, когда меня об этом просят. Должен заметить, что о вашем отсутствии говорили.
— Черт их возьми, говорить они умеют.
— Как хорошо быть молодым, как хорошо, чертовски хорошо. Кстати, кого должен взять черт?
— Знаете, я могу ездить в гости и не ездить в гости, это моя воля.
— Но вы обещали мне, а потом сочинили эту историю о телеграмме. Вперед, Пятнашка!
Лошадь Лала пошла рысью, и Азиза вдруг охватило желание нажить себе врага на всю жизнь. Это было так просто — надо было всего лишь проскакать мимо Лала и его Пятнашки галопом, что Азиз и не преминул сделать. Пятнашка рванула вперед, а Азиз повернул пони и вскачь вернулся на майдан. Удовольствие от игры с субалтерном некоторое время подогревало его, и он несся галопом, пока не вспотел. Вернув пони в конюшню Хамидуллы, он чувствовал себя равным любому человеку, кем бы тот ни был. Однако, спешившись, Азиз успокоился, и в душу его заполз страх. Не вызвал ли он недо