Путешествие в Индию — страница 20 из 63

олько все налаживалось, они снова оставались одни; они печалились и удивлялись всякий раз, когда такое случалось, но это не учило их мудрости. «Ни один англичанин не понимает нас, за исключением мистера Филдинга, — подумал Азиз. — Но когда я снова увижу его? Если он придет сюда, то я просто умру от стыда». Он кликнул Хассана, чтобы тот прибрался в комнате. Хассан, сидя на ступенях веранды, пересчитывал свое жалованье, звеня монетами и делая вид, что не слышит, — слышал, но не слушал, как называл это Азиз. Хассан не отозвался. «Вот такова эта Индия… Таковы мы все…» Он снова задремал, и ум его блуждал по мелкой ряби поверхности жизни.

Постепенно его мысли сосредоточились вокруг того, что миссионеры называли бездонной пропастью, а сам Азиз считал невинной ямкой. Да, ему хотелось провести вечер с девочками, чтобы они пели, танцевали — и все такое прочее. Это будет неясное, томительное веселье, и закончится оно праздником сладострастия. Да, именно этого он хотел, именно этого ему так недоставало. Но как это осуществить? Если бы майор Каллендар был индийцем, он бы помнил, что такое молодость, и время от времени отпускал бы его на два-три дня в Калькутту, не задавая лишних вопросов. Но майор, видимо, считал, что его подчиненные либо ледяные статуи, либо пользуются услугами девушек с базара, — и то и другое было отвратительно. Один только мистер Филдинг…

— Хассан!

На этот раз слуга прибежал.

— Посмотри на этих мух, брат, — с этими словами Азиз указал на чудовищную черную массу, свисавшую с потолка. Сердцевиной этого кома был провод, торчавший из потолка — след попытки провести электричество. Электричество так и не провели, но зато провод облюбовали мухи, облепившие его своими черными телами.

— Это мухи, хузур.[19]

— Да, несомненно, это мухи; ты угадал, молодец. Но как ты думаешь, зачем я тебя позвал?

— Прогнать мух, — после довольно продолжительного размышления ответил Хассан.

— Если их просто прогнать, то они обязательно вернутся.

— Как угодно хузуру.

— Ты должен что-нибудь с ними сделать, ты же мой слуга, — мягко произнес Азиз.

Хассан позовет мальчишку и отправит его за стремянкой в дом Махмуда Али, прикажет повару разжечь примус и вскипятить ведро воды, а затем лично заберется по ступенькам стремянки под потолок, держа в руке ведро, и погрузит провод в воду.

— Хорошо, очень хорошо, просто отлично. Что ты теперь должен сделать?

— Убить мух.

— Вот и займись этим.

Хассан удалился. Он почти запомнил план в деталях и отправился искать мальчика. Мальчика Хассан не нашел, шаги его постепенно замедлились, и скоро он снова занял пост на веранде, хотя и не стал пересчитывать рупии, чтобы не привлекать внимание хозяина звоном монет. Продолжали свою болтовню колокола; Восток вернулся на Восток через пригороды Англии, приобретя во время этого обходного маневра карикатурный и гротескный вид.

Азиз продолжал мечтать о красивых женщинах.

Мысли его были тверды и прямы, хотя и не отличались жестокостью. Все, что надо было знать о своей собственной конституции, он узнал много лет назад благодаря тому социальному кругу, в котором ему посчастливилось родиться, и, приступив к изучению медицины, он немедленно проникся отвращением к той педантичности, к той суете, с какими Европа сводила в таблицы любые факты о половой принадлежности. Наука судила обо всем с ошибочной точки зрения. Наука не интерпретировала его ощущения, описания которых он нашел в одном немецком учебнике, потому что в учебнике они перестали быть его ощущениями. Полезными он находил лишь те сведения, которые стали ему известны от отца и матери, а также из разговоров слуг. Этот опыт он использовал сам и при случае передавал и другим.

Но он не имеет права навлечь бесчестье на своих детей какой-нибудь глупой выходкой. Страшно даже представить себе, что он совершит что-то, что пошатнет уважение к нему! Надо учесть и профессиональную репутацию, что бы ни думал по этому поводу майор Каллендар. У Азиза были свои представления о пристойности, но он не окружал их ореолом морализаторства, чем главным образом и отличался от англичан. Правила поведения для него были скорее социального свойства. Нет никакой беды в обмане общества до тех пор, пока оно не обнаруживает обмана, потому что оно оскорбляется только тогда, когда ложь становится явной. Общество не друг и не бог, вред которым причиняет уже сам факт неверности. С этим вопросом Азизу все было ясно, и он принялся обдумывать, к какой лжи ему прибегнуть, чтобы на законном основании улизнуть в Калькутту. Надо будет найти доверенного человека, который прислал бы ему из Калькутты телеграмму или письмо, чтобы показать его майору Каллендару. От этих сладостных мыслей Азиза отвлек скрип колес во дворе и чей-то голос, спрашивавший, дома ли хозяин. Мысль о том, что кому-то небезразлично его самочувствие, резко обострило лихорадку. Азиз непритворно застонал, закрыл глаза и с головой закутался в плед.

— Азиз, мой дорогой, мы так волнуемся за тебя, — услышал он голос Хамидуллы. А потом почувствовал, как четыре раза прогнулась кровать под тяжестью рассевшихся по ее краю людей.

— Это очень серьезно, когда заболевает врач, — послышался голос господина Саида Мухаммеда, помощника инженера.

— Когда заболевает инженер, это тоже важно, — отозвался голос господина Хака, полицейского инспектора.

— Да, да, мы все очень важные персоны, если судить по нашему жалованью.

— Доктор Азиз пил чай у ректора в прошлый четверг, — пропищал Рафи, племянник инженера. — Там был профессор Годболи, и он тоже заболел, а это очень любопытно, не правда ли?

В груди всех присутствующих тотчас вспыхнуло пламя нехорошего подозрения.

— Вздор! — воскликнул Хамидулла, авторитетный тон которого сразу загасил это пламя.

— Конечно, вздор, это несомненно, — подхватили, устыдившись, все остальные. Невоспитанный подросток, едва не учинивший скандал, сконфузился, встал и отошел к стене.

— Профессор Годболи заболел? — встревожился Азиз. — Мне искренне жаль.

Азиз высунул свое умное и выражавшее крайнюю степень сочувствия лицо из-под складок алого пледа.

— Добрый день, господа Саид Мухаммед и Хак. Как это любезно с вашей стороны, что вы решили навестить больного! Как поживаешь, Хамидулла? Но вы принесли плохую новость. Что случилось с этим чудесным человеком?

— Почему ты молчишь, Рафи? Ты же у нас великий авторитет.

— Да, Рафи великий человек, — с расстановкой произнес Хамидулла. — Рафи — это Шерлок Холмс Чандрапура. Говори, Рафи.

Окончательно сконфузившись, мальчик пролепетал одно слово: «понос», но это произнесенное слово вселило в него мужество. В груди присутствующих снова вспыхнуло угасшее было подозрение, но теперь оно приняло совсем иное направление. Не может ли понос быть первым симптомом холеры?

— Если так, то это очень серьезно; сейчас как раз конец марта. Почему никто мне об этом не сказал? — возмущенно крикнул Азиз.

— Его наблюдает доктор Панна Лал, господин.

— Оба они индусы, вот где собака зарыта. Они, как мухи, друг друга держатся и стараются все держать в тайне. Рафи, подойди ближе, садись. Скажи мне, у Годболи есть рвота?

— Да, есть, а кроме того, его мучают сильные боли.

— Все понятно. Через двадцать четыре часа он умрет.

На всех лицах отразилось сильнейшее потрясение, но симпатия к профессору Годболи уменьшилась из-за того, что он предпочел лечиться у единоверца. Теперь его недомогание трогало их меньше, чем когда они только что о нем узнали. В мгновение ока тон разговора переменился, и они стали говорить о Годболи лишь как о возможном источнике инфекции.

— Все болезни — от индусов, — безапелляционно объявил господин Хак.

Господин Саид Мухаммед, как выяснилось, посетил недавно Аллахабад и Удджайн и теперь принялся описывать эти города, не скрывая презрения. В Аллахабаде, правда, есть река, уносящая нечистоты, но в Удджайне только маленькая речка Сипра, она обрамлена набережной, и в ней великое множество купающихся, оставляющих в воде вредоносные бациллы. Саид с гневом повествовал о жарком солнце, коровьем навозе и бесчисленных календулах, о многочисленных садху,[20] бродящих голышом по улицам. Саида спросили, как называется верховный идол Удджайна, он ответил, что не знает, а отвращение мешало ему спросить об этом у местных жителей, да и к чему было тратить время на такую мелочь. Он так возмущался, что в конце концов перешел на непонятное пенджабское наречие (он был родом из тех мест).

Азизу нравилось, когда хвалят его религию. Это успокаивало смятение на поверхности сознания и навевало прекрасные образы в его глубинах. Когда инженер окончил свою трескучую тираду, Азиз сказал: «Я придерживаюсь точно такого же взгляда». Он вытянул руки ладонями вверх, глаза его засверкали, сердце переполнилось нежностью. Высвободившись из-под пледа, он прочел стихотворение Галиба. Никакой связи с предыдущим разговором оно не имело, но стихи шли от души и воздействовали на души его гостей. Они были искренне поражены пафосом стихов; все согласились, что пафос — это высочайшее проявление искусства; стихи трогают слушателя, так как заставляют его чувствовать свою слабость сравнением человечества с цветами. Жалкая спальня превратилась в дворцовую залу; умолкли глупые сплетни, прекратились интриги, заглохло мелкое недовольство, — стоило бессмертным словам заполнить безразличный воздух. Это не был боевой клич, это не был призыв к битве, нет, это было безмятежное и спокойное уверение в том, что Индия едина в исламе, хотя убеждение в этом продолжалось только до выхода на улицу. Но что бы ни чувствовал Галиб, он все же жил в Индии и объединил ее в их глазах и в их сердцах. Галиб ушел в мир иной, оставив нашему миру свои тюльпаны и розы. Сестры с севера — Аравия, Персия, Фергана, Туркестан — все они протягивали руки к песне Галиба, грустной песне, ибо все прекрасное печально, но тут же натыкались на нелепый Чандрапур, где были расколоты каждая улица, каждый дом, пытаясь убедить Индию в том, что она едина.