– А когда он приедет? Писатель-то.
– Дела, – ответил я.
Печка протопилась, и в домике стало совсем весело. Петуня засобирался домой. Я дал ему, как мне показалось, на пару бутылок водки. Он чуть не подпрыгнул от радости, но потом сдержал себя и сказал небрежно:
– Долги надо отдать.
За ту неделю, что я прожил в деревне, он больше не бывал у меня. Но каждый раз, выходя из домика, я невольно искал на другом берегу дом с «вышкой». Иногда махал в ту сторону рукой, но никак не мог отделаться от ощущения того, что за мной наблюдают сквозь телескоп.
После того, как в моих руках оказались дневники, я почувствовал писательский зуд и уже знал, что не зря приехал. Сначала пришлось восстановить в памяти (чтоб не запутаться) всю нашу поездку с Лазарем. Рассказ губастого, прокол колеса, шиномонтаж. У меня имелись в блокноте короткие путевые записи.
Поспав часа три, утром я засел за дневники. Они нуждались в литературной обработке. Удивляло то, что написанные строчки все были тоненькие, без завитушек и больших букв. Иногда без точек. Прописные буквы Анатолий, по-видимому, просто игнорировал. Однажды он всё-таки употребил прописную, но потом зачеркнул и поставил строчную. Я так увлёкся расшифровкой и обработкой, что не заметил, как ко мне пожаловала одна барышня. Я даже испугался, когда она дотронулась до меня:
– Чего?
– Татьяна, – сказала она, проглотив вторую «т». И я увидел, что у неё нет двух передних зубов.
Одета она неряшливо: в грязную тканевую курточку, толстые чёрные рейтузы и резиновые галоши, сделанные из сапог. Лицо некрасивое, опухшее, с затвердевшими на вид подглазниками. Несмотря на всю неряшливость одежды, фигура у неё была прекрасная.
– Татьяна, – повторила она, снова проглотив «т». Прошла и села на кровать, скрипнув пружинами. Погладила рукой постель. – Через несколько домов от вас живу. Соседка ваша.
И я вспомнил эту Татьяну по рассказам Петуни. Половина сплетен были как раз про неё. Татьяна уже сгубила несколько мужиков – такая уж была несчастливая. Но до сих пор мужикам нравилась. С ней пили, гуляли от жён. Она всегда первая навязчиво приходила в гости к новоприехавшим, если была не в запое. Но самый большой грех её – повесившаяся сестра. Они обе детдомовки, близняшки, приехали в местный колхоз работать. Им дали квартиру в деревянной разрушающейся двухэтажке. Как-то раз выпили. И договорились вместе повеситься. Сестра повесилась, а Татьяна не стала, хотя была и побойчей. Грех её как раз в том, что она буквально заставила сестру покончить жизнь самоубийством. Страшно было и то, что повесилась близняшка, почти точная копия. Было, конечно, следствие, о котором писали всё в той же «Сороке». Если бы я взялся за сплетни Петуни, то, наверно, поставил бы эту Татьяну в центр повествования, сделал бы связующим звеном, цементирующим всё произведение. Но сейчас сплетни были мне неинтересны, я был увлечён дневниками Анатолия. А Татьяна пришла сама и с непрозрачными намёками.
Но нет худа без добра. Мне очень хотелось прочесть начало дневников хоть кому-нибудь. Я покашлял, показывая, что буду читать, сделал паузу. Татьяна качнулась на кровати и, видимо, интуитивно, приняла позу слушателя. В доме и на улице тишина, поэтому казалось, что читаю в пустоту:
– «Я заметил, что мысли лучше всего приходят в голову, когда ты лежишь. Как бы в горизонтальном положении и одновременно словно стоишь – в вертикальном положении. И мысли приходят с двух концов. Как бы система координат, и ты в её центре…»
Татьяна подумала, что я признаюсь ей в любви. Она обхватила меня руками и поцеловала в губы. Я едва отбился от неё и оттолкнул. Она упала и долго лежала на полу без движения, видимо думая, что я буду её бить. Потом зашевелилась и, поднимаясь, сказала:
– Мать мне, когда я маленькой была, сразу говорила: «Смотри, замуж выйдешь, мужик – если что не так – сразу в морду».
– Садись и слушай! – крикнул я, переживая, что теперь от меня будет нести перегаром.
Она послушалась и села. Походила сейчас больше на старую необразованную бабку. Я дождался, пока она успокоится, и продолжил:
– «Чтобы лучше ловить мысли, я вытягиваю руки в стороны. Вот он, крест, взгляд через оптический прицел, который я навожу на людей. Металлическая пластинка в моей голове как антенна ловит любые шорохи и звуки, любые частоты волн. Но сначала я молюсь, я молюсь каждые утро и вечер и знаю только одну молитву, которую оставил крестивший меня священник. Это самая известная молитва. Я впервые прочёл её на клочке бумаги. Букв уже не видно, но я всегда ношу её с собой как память, как святыню: “Отче наш, Иже еси на небесах! Да святится имя Твоё, да придёт Царствие Твоё, да будет воля Твоя, яко на небесах и на земле. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наши, якоже мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого”».
Тут я заметил, что Татьяна медленно стала вставать, вытянула лицо своё, выражая этим одновременно и удивление, и понимание. Повертела пальцем у виска и, покачивая головой, так же медленно ушла. И больше ни разу не приходила.
Впечатление, произведённое чтением на местную проститутку, пусть даже усиленное молитвой, порадовало меня. Я сходил на озеро, тщательно умыл лицо и руки и продолжил работу. Теперь, чтоб мне никто не мешал, я запирался. Правда, это была лишняя предосторожность. После посещения Татьяны никто ко мне больше не являлся. Пару раз мне удалось выбраться в магазин за продуктами. Прохожие и продавцы в магазине со мной здоровались, сдержанно улыбались. Что уж она там наговорила, не знаю. Спасибо, что у виска пальцем не крутили. Да и какая разница? Думать про это не хотелось. Я весь был в работе, руки уставали переписывать.
…Дядька называет меня хиппанутым. Я именно хиппанутый. Пробовал быть настоящим хиппи, но на это у меня мозгов не хватает. В нашем городке как-то проходил хипповский фестиваль, я жил в их палаточном лагере, делал всё, что они делают, но своим так и не стал. Девчонки считали меня неопытным малолеткой, парни просто не замечали. Ну и к лучшему – с дырой в голове надо подальше держаться от таких тусовок.
Мать потакала мне, и в школе я учился кое-как, хотя всегда подавал большие надежды. Дядька считал, что он мне вместо отца. Правда, он служил, старый вояка, и появился в моей жизни слишком поздно. Может быть, он любит меня потому, что я был в Чечне. На днях дядька купил себе дорогую машину, а мне подарил свою старую «четвёрку». Продал. В договоре мы написали, что за пятнадцать тысяч, а на самом деле за бутылку водки. Мать испугалась, что я разобьюсь. А я не знал, куда мне ехать. По вечерам залезал в машину, заводил её и включал магнитолу на полную громкость. Соседка, обычно прогуливавшаяся в это время, ругалась:
– И так дышать нечем, а он ещё песни свои завёл!
Я высовывался в открытое окно, глядел на неё и газовал. Она говорила, что вызовет полицию, но никогда не вызывала.
И вот на пилораме, на которой я работаю, произошёл случай, поразивший меня до глубины души. Я вспомнил, что мне тридцать с лишним, хотя чувствую себя на пятнадцать, а строю из себя бывалого старика. Мне даже захотелось написать стихи про смерть Иваныча, но у меня ничего не получилось. Написал только историю.
Иваныч.
Иваныч второй год жил у хромой Валентины Туровой. Жил, правда, не всегда. Пенсию Валентина у него забирала и, пока были деньги, терпела. А потом била и выгоняла. И Иваныч становился бомжом. Но бомжом с паспортом, полисом и снилсом – как он говорил: «всей культурной документацией», которую он всегда носил в нагрудном кармане и берёг. Последнее время Иваныч подрабатывал на пилораме: таскал горбыль, опилок, грузил доски. Не всё пропивал, кое-что приносил, и Валентина его терпела. В этот раз, получив пенсию, Иваныч решил сделать «упреждающий манёвр» и не пошёл к Валентине, а попросился несколько дней пожить на пилораме в сторожке, а потом хотел уехать на родину. Где эта родина, в каком конкретно краю, никто не мог понять. Но по его рассказам выходило, что там большие поля кукурузы, растут яблоки и груши, орехи, много прудов с карасями. Все знали, что Иваныч хочет ехать домой, и денег на выпивку с него не требовали. Но дня через три припекло.
Коля Зараза упал в лужу, стоял спиной к железной печке, обложенной кирпичами и, отклячив заднее место, сушил штаны. От них шёл пар, ткань накалилась и, наверно, жгла кожу. Всем в сторожке, часто промокавшим на улице, когда катали лес, было знакомо это ощущение. Малой – невысокий ростом, кудрявый парень, – раздвинув чашки и тарелки, раскладывал засаленные карты на такой же засаленный стол. Он то и дело грыз ногти, раздумывая, словно дело, занимающее его, было очень важно. Иваныч лежал на нарах боком и иногда громко вздыхал. За столом ещё Макс. Он был в одной майке, на голове его чудом удерживалась почти не надетая шапка. Макс положил в кружку с кипятком сразу три пакетика чая, намотав верёвочки с этикетками на ручку. Чернота в кружке горькая, без сахара. На плюшки, которые приготовила ему жена, он вовсе смотреть не может. Выкурил очередную сигарету и окурок затушил в обрезанную банку из-под пива. Пелену сигаретного дыма тихонько тянет к двери и печи. На висках и лбу у Макса капельки пота – печь в сторожке жарко топится, трещит еловыми дровами. Нагретый железом воздух как в бане. Вот оттуда, от печи, и крикнул Коля:
– Иваныч, давай на бутылку! Зараз сбегаю!
Иваныч, седой старик с красным, оплывшим лицом, сел на нарах. Он, как и Коля, никогда не снимал куртки и своей тёплой бейсболки с ушами. Было удивительно, как ему не жарко.
– Так с мокрой задницей побежишь? – спросил Иваныч и закашлялся.
– А без проблем.
Иваныч пожевал губами. Ему уже давно хотелось выпить, но не было повода. А предприятие, которое он задумал, осуществить в реальной жизни, а не в мечтах было намного сложнее. И Иваныч достал деньги.
Когда Коля ушёл, Макс повернулся в сторону старика и подмигнул ему. Снова закурил. Вся левая рука у Макса в наколках.