Я опустил девочку на пол, хотя мне не хотелось, она обвила мою шею ручками и тепло прижалась к груди. Наташа, наверно, подумала, что я пеняю ей за беспорядок.
– Думаешь, при муже всё прибрано? Он бы контролировал? Приказывал?
Я в который раз удивился малышу, висящему в мешке. Казалось, что когда он хочет есть, то достаёт грудь матери и сосёт. На самом деле эту операцию очень ловко и незаметно проделывала Наташа. Я отвернулся, чтоб не смотреть.
Через некоторое время она сама подошла ко мне, взяла за локоть и сказала, словно и не ругалась на меня:
– Сейчас что-нибудь поесть приготовим.
Чтобы поесть, сначала пришлось прибраться и вымыть посуду: «нельзя же кушать в грязи». Заодно выставили зимние рамы. Стало намного светлее. Оказывается, Наташа не знала, что рамы можно выставлять. Она была просто счастлива, когда мы это сделали. Все вещи из второй комнаты мы сложили во встроенный в стенку-перегородку шкаф. Часть игрушек засунули под нары.
Поели сытно: суп из консервов, каша с консервами – ими был набит тяжёлый рюкзак Наташи. Потом пили чай из самовара. Правда, самовар не ставили – наливали в него кипяток из электрического чайника. Когда помыли посуду после еды, уже заметно завечерело. Наташа не отпустила меня на ночь глядя.
Утром я проснулся рано, так как привык вставать на работу. Вышел на улицу. Было прохладно, солнце только недавно стало разогреваться. Кое-где кружились комары, словно грелись. Вчера был прекрасный день. У соседнего дома усердно копалась на грядке женщина в накомарнике. Увидев меня, она подошла к забору и спросила, улыбаясь:
– Наташа-то спит? – Её улыбка сквозь ячею накомарника своеобразная.
– Спит.
– Она любит поспать. Во, приехал наконец наш молодец. А то всё говорит: «на фестивале» да «на фестивале». Ну, мы думаем – фестивалит, пьёт да гуляет. – Она поднесла одну ладонь ребром к горлу и опять вернулась на грядку. Уже оттуда добавила то ли мне, то ли сама себе:
– Обкурился, что ли?
Я постоял немного, ушёл в машину, завёл её и уехал.
Следующим пунктом назначения у меня была деревня моего сослуживца Андрюхи Опехтина – Пехти. По карте до неё было километров двести, но, как известно, карты врут. Я заблудился. Мне казалось, что въезжаю в одну и ту же деревню по несколько раз, только с разных концов. Для человека неопытного, не из этой местности, все деревни на одно лицо. Наконец я понял, что ехать надо было в объезд, а не напрямую, и решил позвонить матери. Это единственный человек, кому я могу позвонить, хотя не хотелось тревожить. Я давно научил её пользоваться интернетом и знал, что она мне поможет.
Деревня была небольшая, в несколько домов, появилась вдруг среди поля, когда я вывернул из-за поворота. Дома стояли там – кто куда поставил, заборов вокруг не было, но трава вокруг домов выкашивается ровными квадратами, которые теперь приятно зеленели и походили на заплаты на сером поле. На самих этих квадратах кое-где чёрные грядки, словно ириски акварельной краски.
Надеясь, что в деревне может быть связь, я достал телефон, но связи не было. В центре деревни стоял столб, а на нём синел телефон-автомат. Я знал, что по такому не позвонить за деньги, нужны карточки, но всё-таки направился к нему. Он стоял среди старой травы, хлама и ржавой проволоки. Трубка хоть и висела на месте, но была обрезана. Тогда я пошёл в ближайший дом. На веранде, на лавочке, босиком сидел мужик и шевелил красными пальцами ног, внимательно глядя на них.
– Здравствуйте! – сказал я громко. – Есть у кого в деревне телефоны?
– Полно, – ответил мужик. Лицо его было потное: он, видимо, недавно откуда-то пришёл. Резиновые сапоги с кинутыми поверх портянками стояли рядом.
– Стационарные? – обрадовался я и уточнил: – По проводу? – словно сомневался, что мужик знает, что такое стационарный телефон.
– Не-е, мобильные, – нехотя сказал мужик и поправил огромный охотничий нож, висевший у него на поясе, больше похожий на маленькую саблю. – Всё как у людей.
Я достал свой сотовый и повертел у него перед носом.
– А связь какая? – опять нехотя, взглянув исподлобья, спросил он.
Я назвал своего оператора.
– Эта связь есть, только она и есть. Правда, в одном месте. Это тебе к Клавке надо. Мы все к ней ходим звонить. Только у неё связь и есть. Идёшь и несёшь пирог, или яиц, или хлеба, или молока. Так не пустит. У ней прямо в доме.
– А где она живёт?
– А вон, на взгорушке, – показал он пальцем через окно на дом, стоящий на небольшом возвышении. – Только у неё и ловит. Думаем, оттого, что мужик её, когда жив был, в подпол рельсов от узкоколейки на лошади натаскал (строить чего-то хотел), вот и притягивает. Ну и на чупушке.
Ни пирогов, ни яиц у меня не было. Но, разузнав у мужика, что Клавка любит музыку, взял свой дидж и пошёл к ней.
Возвышение оказалось не такое уж маленькое. Но зачем было строить дом именно на нём, я не понимал. Никаких грядок рядом с домом не было, только у начала горки стояла старая чёрная баня да ещё какой-то сарай старше её.
Клавдия встретила меня на веранде. Ей было лет пятьдесят пять. Вылинялое платье непонятно какого цвета, поверх которого фартук. Лицо широкое, загорелое. Хорошо расчёсанные прямые волосы с сединой чуть не достают до плеч.
– Здорово, коли явился! – сказала она громко. Голос у неё был сильный, с поволокой.
– Здорово! – ответил я ей в тон.
– Ну, заходи!
В избе было как-то мокро и сыро. В большом ящике визжал поросёнок. Около кровати прямо на полу лежали матрас с одеялом.
Клавдия, видимо, заметила, на чём я остановил взгляд, и спокойно пояснила:
– Поросёнок пока маленький, боюсь, куры заклюют. Я в той избе кур держу, и поросёнка потом туда. Ещё две кошки есть. А сплю на полу, так всё кажется жарко. Так ты частушки собираешь, песни, срамные истории? Были до тебя, уж всё записали. Хочешь перескажу?
Я повертел в руках толстую тетрадь, которую она мне дала.
– А недавно была Клава в городе на празднике и конкурс выиграла, – она говорила словно и не мне, а просто говорила. Поросёнок её слушал внимательно и едва слышно похрюкивал, а может, спал. Видимо, ему нравился добрый голос хозяйки. – Кто кого перепоёт, такой конкурс. Клава вышла да и завела:
Тин-тин-тин-тин,
И на полки блин.
Не хочу, матка, блина,
Кабы рюмочку вина!
Сколобалася река
На четыре берега.
Ох вы сани поповы,
Оглобли дьяковы,
Хомут не свой —
Погоняй не стой.
А по лапоти курей,
По курени гусей,
По гусени бычок,
Соловой посечок.
А пру-ти, пру-ти, пру-ти,
Не намолото муки.
А на мельнице мука,
На болоте вода,
А в сосне мутовня,
В дыре поворотня
Не высечена да не вырублена.
Растворила баба квашню
На донышке, на уторышке.
Три недели квашня кисла,
Не выкисла
На четвёртую недельку
Стала пенка ходить,
А на пятую недельку
Стали хлебцы садить.
И опять «тин-тин-тин, и на полки блин». И остановить не могут. Потом уж ведущий говорит: «На, тётка, приз и иди, ты выиграла». Вон, медведь на печи лежит.
Я посмотрел. Точно, там лежал какой-то сдутый шарик, такие иногда летом продают на улицах. Палочка, за которую носят шарик, была направлена в мою сторону.
Я заинтересовался весёлой песенкой, похожей на заклинание, и попросил записать.
Клавдия с готовностью принесла ручку и листок из школьной тетради. Я подсел к столу и заметил на нём разные незнакомые мне книги, исписанные тетради.
Когда я объяснил хозяйке, что не фольклорист, а пришёл позвонить, она сразу переменилась ко мне, даже на лицо. Когда хитро улыбнулась, я заметил один серебряный зуб среди обычных.
– А чё принёс?
Я опять поддался её тону.
– Играю на музыкальном инструменте! Даю концерты! – и потихоньку погладил дидж прямо в чехле.
– Ко-онце-ерты… – мечтательно протянула Клавдия. – Звони! Вон, на табурете.
Посерёдке избы стоял ничем не примечательный табурет. Я подошёл, взглянул вверх и опешил: с потолка к табурету свисала верёвка с петлёй.
– Чего встал? Звони! Подымайся да держись рукой за петлю, чтоб не валиться. Тянись выше, лучше берёт.
Я оглянулся на поросёнка. То ли от него, то ли от его помёта пахло кислым молоком. Весь розовый, заметив мой интерес к нему, поросёнок заверещал, стал тыкать пятачком в загородку ящика.
Я поднялся, взялся рукой за петлю и набрал номер. Голос мамы меня сразу ободрил. Пока она открывала ноутбук, подключала интернет, я рассказал, что познакомился с одинокой женщиной, у которой трое детей. Мне кажется, мама этому обрадовалась и стала меньше волноваться.
Как только я закончил разговор и спрыгнул с табурета, Клавдия сказала:
– Ну, теперь играй, – и приняла позу, по её понятиям, удобную для того, чтоб слушать.
– А можно на улице? – попросил я нерешительно. – Где-нибудь на возвышении.
– А полезай на крышу!
И я сдуру полез по ветхой лесенке, которая, казалось, стояла здесь с самых тех времён, когда крышу крыли шифером, и уже вросла в землю. Забравшись на самый верх, сел рядом с трубой и расчехлил мой дидж. У меня, конечно, страсть ползать на верха, так что было хорошо. Я играл, пристроив дидж на трубу. Клавдия, чуть отойдя от дома, слушала минуты три, скрестив руки на груди. Потом быстро ушла, и её не стало видно за краем крыши. Уже через минуту она вернулась в белом платье и с цветком в волосах. Это произошло так быстро, что казалось волшебством. В руках Клавдия держала баян. Она стала играть и петь, но я не слышал что. Когда я разойдусь, то ничего не вижу и не слышу. Наконец оторвал губы и закончил. Клавдия вовсю пела частушки, покачивая головой. Играть я больше не мог, стал колотить ногами по крыше в такт частушкам, потом дунул в трубу, а она дунула мне в ответ тёплой сажей. Шифер тоже был тёплым и кое-где поросший мхом.