Путешествие в Русскую Америку. Рассказы о судьбах эмиграции — страница 29 из 62

— Есть только один источник, летописи.

— Вот именно. С тех пор я прочитал ведущих ученых Советского Союза, и они тоже ссылаются на летописи. Каждый историк должен ссылаться на источники, а говорить в лицо лектору, что источник врет, это знаете ли…

— Но кроме летописей ничего же нет.

— Правильно, пускай бы нашли другой источник, где говорилось бы, что князь Владимир и после крещения продолжал совершать разные жестокости и, простите, безобразничать, тогда другое дело. Но источников цет, а они все равно буквально набрасывались на Федотова… Кстати, знаете, когда я первый раз был в Советском Союзе, мне посчастливилось быть на съезде Общества охраны памятников, и мне сразу сказали: вам надо познакомиться с Лихачевым. И когда мы с ним говорили, я сразу вспомнил Набокова и Федотова… Такое, знаете ли, сходство по духу, универсализму, широте взглядов, отсутствию педантичности и ученой помпезности. И с тех пор я поклонник Лихачева. Я считаю, что, после того как скончались корифеи русской культуры — Бердяев, Федотов, Вейдле — это наш лучший искусствовед и историк искусства XX века — традиция поддерживается советскими учеными. Лихачев, Аверинцев, покойный академик Алексеев, профессор Мануйлов — когда я разговаривал с ними в России, мне было так приятно, эти люди напоминали мне мое детство, окружение моего отца. С ними можно говорить без этой американской «компетишн». Знаете, как это принято: «Сейчас я вам покажу, что я знаю больше, чем вы. Или вы мне докажете, что знаете больше, чем я. Ах, у вас десять фактов по этому сюжету, а у меня двенадцать, я победил». Вот какой идет профессиональный разговор у нас в Америке. И мне было приятно отдохнуть от этого, отдохнуть от привычного соревнования, которому я не поклонник. Я работал несколько лет в Италии, занимался экологией, и был рад встретить единомышленников, особенно такого крупного человека, как Лихачев с его экологией культуры, которая вбирает в себя и человеческие памятники, и природу, и пейзажи. Я много думал о том, что в каком-то смысле человечество должно стремиться выйти в сад, что все страны должны спасать себя, озеленять, пока не поздно. И тут Лихачев пишет свою прекрасную работу «Поэтика садов». Это очень своевременно! Гибнут памятники в самых прекрасных городах мира — в Риме, Париже. Ленинград, с ним что происходит? Кризис архитектурной культуры носит мировой характер. А Нью-Йорк? Это Маяковскому небоскребы казались верхом красоты. Мне так никогда не казалось, хотя сейчас я смотрю на небоскребы 30-х годов, и они мне симпатичны: там есть следы артистичности и какой-то формы, они смутно напоминают европейские соборы и ратуши.

— На них приятно смотреть.

— На них — да. На «Эмпайер-стейт билдинг», на «Крайслер билдинг». Но нынешние коробки? Это торжество бездонной глупости. И они ущемляют человека, раздражают его. В Москве и Ленинграде мне рассказывали о тех же самых процессах, о наступлении коробок, о том, что с ними борются, и так же безуспешно, как у нас. Хотя здесь есть общество в Нью-Йорке, есть в Пенсильвании, в Орегоне. У вас борются сейчас за сохранение памятников очень энергично.

— У нас многие ученые стали энергичными деятелями. Вы знаете, что и Лихачев, и Аверинцев народные депутаты?

— Слышал и приветствую. Они проводят свои идеи в жизнь. У вас везде висит лозунг: «Проведем в жизнь!» Всегда раздражает, когда написано везде. Но принципиально я с этим согласен. Я тоже русский человек, и воспитывали меня русские интеллигенты. И меня учили, что это недостаточно — сидеть в своих ученых камерах и писать свои труды. В какой-то момент их нужно «проводить в жизнь». В Советском Союзе мы много говорили о памятниках, об их сохранении в России. И в 1979 году мы решили основать «Американское общество по охране русских памятников и культуры».

— А где их охранять, в Америке?

— Нет, зачем же, по всему миру, и особенно в Советском Союзе. В самой идее тогда было нечто неслыханное. Эмигранты хотят помогать восстанавливать памятники в России, жертвовать деньги. Но тут начался Афганистан. Как говорить о помощи России? Невозможно. Мы ограничивались чтением лекций, много помогали русской школе на 93-й улице.

— При соборе?

— В городе она числится как частная школа. Я не знаю, может быть, это сейчас единственная русская школа за рубежом. Ни в Париже, ни в Лондоне такой нет.

— Там учатся только русские дети?

— И американцы отдают туда своих детей, если хотят их выучить русскому языку. Мы читали там лекции, вручали выпускникам наши призы, помогали устраивать их в университеты. Это трудно, попасть в хороший университет, нужны рекомендации.

— А теперь, в связи с перестройкой, изменился характер работы вашего общества?

— Конечно, мы решили заняться конкретными проектами. Мы хотим помогать материально.

— В вашем обществе представители всех волн эмиграции?

— В основном первая волна. Есть люди из второй эмиграции. А третья… Пока не получается. Знаете, когда, как говорится, люди отряхивают прах со своих ног, они не очень болеют плачевным состоянием часовни блаженной Ксении, например. Юродивая XVIII века, нищая, она гуляла по улицам, собирала деньги на церковь и отмаливала грехи своего покойного мужа, который был плохим человеком. Мы хотим дать деньги конкретно на эту реставрацию. Но знаете, тут же раздаются голоса: мы пожертвуем деньги, а куда точно они пойдут? Можем ли мы быть уверены, что на памятник культуры? Потому что уже был случай: пожертвовали деньги на восстановление пушкинского имения Захарьино, а потом узнали, что город строит рядом какие-то коробки и уродует старый парк. Согласитесь, ведь это скандал.

— И как же вы выходите из положения?

— Стараемся работать.

— Аркадий, какая у вас активная семья! — сказала я.

— Наша семья одна из первых включилась, мы вам говорили. Но у меня впереди есть время, и я давно занимаюсь контактами с Советским Союзом. У моих племянников Миши и Павла вообще все впереди. Самое главное сейчас — мой отец и его проект.

— Мне кажется, Ростислав Аркадьевич очень волнуется, он так возбужден! Я видела у него англо-русский словарь по гидротехнике. Учит русскую терминологию… Невозможно вообразить, что ему девяносто лет…

— Трудно вообразить, я согласен. Еще труднее уговорить отца, что ему уже девяносто и волноваться вредно.

* * *

Прошло немного времени. Ростислав Аркадьевич с сыном и внуком приезжали в Ленинград и Москву, где Небольсин-старший встречался с представителями Министерства водного хозяйства, читал лекции, обсуждал свои проекты. Впервые после более чем семидесятилетнего отсутствия он увидел и родной город, и «семейное гнездо» Кронштадт, побывал и в Александро-Невской лавре, где разыскал усыпальницу рода Небольсиных. Впечатлений у него была масса. О них он рассказывал нам, сияя фарфорово-голубыми глазами, помолодевший, веселый, энергичный. И еще меньше, чем в Нью-Йорке, верилось, что этому человеку девяносто лет. А он все приговаривал, очень прямо сидя в кресле: «Да если я нужен, я, мои знания, мои проекты, да я могу хоть каждый месяц прилетать, и на Волгу-матушку поеду, давно пора ее очистить, страдалицу».

…И пошли в Нью-Йорк письма, проекты, предложения. Пишет полстраны. И началась у Ростислава Аркадьевича новая жизнь.

Саша Лютиков из Сан-Франциско


Художник Саша Лютиков в своей студии.


Который день разыскиваю в Сан-Франциско одного человека, о котором мне рассказали в Нью-Йорке. Звоню и звоню по разным телефонам и все попадаю не туда — то на бывшую жену, то в шумящий множеством голосов ресторан. И чем меньше остается надежды, тем мне становится грустнее: кончается моя командировка, а когда я снова попаду в Сан-Франциско? Кто знает…

К вечеру я замотался, в отель опоздал. Сижу в номере, нервничаю. Телефонный звонок, снимаю трубку.

— Гена? Это Саша, — раздался русский голос. — Мы здесь, ждем тебя на тридцатом этаже вашего отеля в баре «Шерлок Холмс».

— Иду, — ответил я русскому голосу, казалось, знакомому мне с детства: говор чисто московский, причем особенный. Так разговаривают коренные москвичи, воспитанные старой, давно исчезнувшей московской улицей.

Было около семи вечера. За столиками, что шли вдоль стеклянной стены бара, сидело уже порядочно посетителей. Заманчивое место: отсюда, с застекленного колпака, открывается вид на весь город, башни нескольких небоскребов, светлые домики и дальше — голубизна залива.

Где же он, Лютиков? Как узнать по голосу?

Из-за стола, прямо перед выходом из лифта, поднимается невысокий коренастый человек в коричневой кожаной куртке. Знакомимся.

— А это моя подруга Кэролл, — говорит Лютиков. Улыбчивая жизнерадостная женщина протягивает мне руку.

…Разговор между незнакомыми людьми начинается обычно трудно. А тут все пошло как-то быстро и легко. Очень уж знакомым кажется мне Лютиков, будто мы встречались с ним когда-то или вместе росли. Это открытое, не по возрасту молодое лицо, а ведь он 1924 года рождения, эта потертая курточка, обтягивающая крепкие плечи, эта лихая скромность в разговоре — все это так знакомо мне, выросшему в одном из самых демократических районов Москвы.

Лютиков и впрямь оказался пареньком с московской окраины, из района, который здесь, в Америке, назвали бы «таф нейборхуд» — жесткий район, где надо уметь постоять за себя.

— Вы откуда? Тоже из Москвы? — Лютиков просиял.

— Из Марьиной Рощи? А я из села Всесвятское, знаете, там, где трамвай номер шесть делает круг. Тогда нам друг друга легко понять. Конечно, Всесвятское не Марьина Роща, но все же… У нас тоже царили суровые нравы, и кулачные бои, и поножовщина… А как вы жили?

— Тесно, — говорю я.

— Ну а мы с мамой обитали в комнатушке, которая была устроена вместо несостоявшегося лифта. Можно сказать, жили в лифте.

Он продолжает рассказывать о своем детстве, а я думаю: до чего же все похоже, предвоенное наше детство совпадает даже в мелких деталях.