— Конечно, это занятие было обречено с самого начала. Переводить мне было ужасно скучно, и я хулиганил, делал, что хотел. Как сказал Назым Хикмет, прочтя турецкие стихи: «Хорошие стихи, но ничего общего с оригиналом». Слуцкий хвалил. Ну и что? И тут я схулиганил. Придумал голландского поэта и издал подборку его стихов.
В Голландии шум: такой крупный поэт, а мы его и не знали. Вступили в дело переводчики-конкуренты, кто-то, знаю кто, но не скажу, написал телегу. Я плюнул и уехал на Кольский полуостров работать в районную газету, мне было интересно. Писал там о сельском хозяйстве. Приехал в Москву, у меня появилась идея о воде, о том, что. вода в нашей стране ничего не стоит и поэтому ее очень легко вконец испортить промышленными отходами. С этой идеей пошел я в «Известия». Встретил меня известный вам, вероятно, Лисичкин. Он переговорил с Аджубеем, и я начал ездить от них в командировки. «Известия» меня напечатали, потом пошло в «Литгазете», в «Комсомолке». Были остатки хрущевской оттепели, я увлекся, тут я и познакомился с Худенко. А потом вы сами знаете. После смерти Худенко я задумался: почему ничего не получается. И начал писать книгу, из-за которой и возникли неприятности. Потом Америка. Как преподавать студентам? Я не знал. Надо было научиться, разработать свою систему. Я разделяю класс на две группы: одна сражается на советской, другая на американской стороне. Две команды. Остальные пишут рецензии. Оказалось, что это живая вещь…
— Да, настолько живая, что в Анн Арборе тебе не продлили контракт, — вставляет Лида.
— Я всегда был против «звездных войн», это общеизвестно, ну и что? Но один профессор, крайне консервативный, услышал об этом на моей лекции. Возмутился. Тогда я собрал оба класса, свой и его, и оба высказались против войн. Об этом написали во всех местных газетах, шел 1986 год. Победил вроде бы я. Но собрали против меня «компромат», и я оказался в Нью-Йорке… Вообще все сложно. Когда в начале 1985 года на одной научной конференции я сказал, что начинается новый этап русской истории, председательствующий публично заявил: «Чепуха!» Так относились здесь вначале к тому, что происходит в России. Ну а теперь… Теперь все меняется.
И мы снова заговорили о перестройке. И снова говорили долго. И сказал ныне американский профессор, но человек, всеми своими корнями связанный с нашей страной (недаром его идеи так внимательно изучают люди, профессионально занимающиеся у нас политикой и дипломатией), сказал просто:
— Если перестройка потерпит поражение, то погибнет мир, все взаимосвязано, и хорошо, что Запад осознает это наконец в полной мере.
Галерея на берегу залива
Неля и Серж Сорокко.
— Так и быть, отвезу вас на «Двор рыбака», но обещайте — ненадолго, — с трудом согласился Николай Иванович. — На сегодня у нас свои задачи. И как же Беркли? Надо успеть и туда тоже.
— Мы там бывали, Николай Иванович.
— Да, но мне хочется, чтоб вы посмотрели, где я там жил, где учился. Обедать будем в рыбацком ресторане на заливе. Сами вы его не найдете, популярное место, студенты и профессура Беркли, всегда очереди. А поужинаем в русском ресторанчике. Совсем простой, увидите — борщ, блины, котлеты. Выходцы из Харбина держат.
— Мы там были в прошлый раз.
— Да нет, об этом месте советские не знают! Этот напоминает столовки. Знаете, как дешевая столовка где-нибудь в Клину или в Кашире. Все, как в России. И чудные пирожные…
Мы переглянулись. Да, все, как в Кашире… И тем не менее расписание получалось уплотненным. Назавтра еще тяжелее. Но Николай Иванович Рокитянский так не считал: он ждал нас так давно! Так много времени прошло со дня нашего последнего приезда в Сан-Франциско, когда мы вместе ездили в Форт-Росс. И так много событий за последний год. И у Николая Ивановича накопилось так много мыслей. А жена у него (мы уже об этом упоминали) датчанка. Камилла. Милая, преданная Камилла, что она понимает в русских делах? Проживя с Николаем Ивановичем больше полувека, она и языка-то нашего толком не знает. Но все понимает. И в минуты, когда ее муж особенно горячится, она восклицает беспомощно, совсем по-детски: «Николя, Николя!», а он машет рукой, успокаивая на русском: «Ничего, Камиллочка, все нормально». И всякий раз, когда мы видимся, делается странно: откуда эта голубоглазая «заграничная» старушка Камилла? Почему Камилла? Настолько русским, нетерпеливым, несдержанным, пылким в свои семьдесят с лишним лет кажется рядом с рыхлой, блондинистой, с трудом передвигающейся «Камиллочкой» сам Николай Иванович.
Итак, быстро сфотографировались у уличного фотографа, замерши с дурацкими лицами на фоне пальм Юнион-сквера.
— Десять долларов, — картинно взмахнул потрепанной шляпой морщинистый старик фотограф. — Вот, на память.
— Николай Иванович, расплачиваемся мы.
— Нет я. Бери, парень, шкура ты американская. Дерет, пользуется местом. Зато на память с друзьями, да, Геннадий Владимирович? Я уже заранее боюсь, что вы уедете домой. Отзовут же вас когда-нибудь из Америки, правда? Теперь вот молюсь, чтобы вас подольше задержали. Улыбаетесь? Все равно я за перестройку каждый вечер молюсь.
— Николай Иванович, но дом есть дом. У нас там все — дети, работа.
— Все понимаю, дорогой мой, но и вы меня поймите. Я стар, новые друзья мне уже не под силу. Разные попадаются люди. А к вам я привык, у нас общие интересы. Правда, у нас общие интересы?
— Конечно, Николай Иванович. Только куда мы идем? Где ваша машина?
— Шагайте, шагайте, парковки в центре дорогие. На улице я запарковался, вон на том холме.
Минут десять мы карабкались по брусчатке по узким улицам. Куда-то скатывались, поднимались по холмам и снова покатили вниз, к морю. Наконец выехали к нужному месту. «Фишермен уорд» — «Двор рыбака».
«Двор рыбака» — место райское. С одной стороны голубой залив сливается с сияющим голубым небом. Набережная. Вдоль нее газоны с неописуемой яркости цветами. И кругом магазинчики, сувенирные лавки, рестораны. А вот и галерея, куда мы хотели попасть, одна из самых известных галерей города. Она вся распахнута окружающему миру, и входишь в нее, как в продолжение этих голубых небес, солнца, моря. Голубизна заполняет пространство, в котором как бы парят картины. Удивительно праздничное зрелище! И настроение праздничное. В таком месте, если есть деньги — в данном случае должны быть немалые, — непременно хочется купить что-то на память.
Выбор большой — Пикассо, Шагал, Миро, Лерой Ниман, живопись и литографии. И всюду в залах объявления: «продается». Все ясно, мы попали в галерею, где все вывешенное на стенах можно купить. А вот и русское имя. Знакомые яркие краски, знакомый почерк, знакомые сюжеты — Михаил Шемякин. Идем дальше. Межберг, Целков. И снова Миро, Шагал. Почетная компания.
Николай Иванович высокий, седой, мальчишеская челка на лбу. Он ходит, глядя на экспонаты сверху вниз. Иногда он патетически поднимает правую руку и хорошо поставленным профессорским голосом грозно вопрошает: «И это называется искусство?» — «Современное искусство», — отвечаем мы и идем дальше. Николай Иванович лишь недоуменно пожимает плечами.
Из административной половины галереи выходит невысокий молодой человек в холщовом костюме. Широкие брюки, пиджак с широкими плечами, и все это еще с оттенком местной сан-францисской моды. Ему лет тридцать пять. А может, всего двадцать. Не поймешь. Молодой, с быстрыми глазами.
Он подходит к нам.
— Серж Сорокко, — представляется молодой человек. — Совладелец галереи «Боулс энд Сорокко». — Все это он произносит по-русски и, так чисто, что сомнений нет — Серж Сорокко из свежей эмиграции. — Мне доложили, что в галерее русские.
— А вы откуда?
— Из Риги, — тут же понимает наш вопрос Серж.
— Погодите, вы тот самый Сорокко? Это о вас писали, как об одном из самых преуспевших новых эмигрантов?
— Это я. Только там все неверно написано. Мой случай глубоко атипичен.
— Почему?
— Во-первых, когда я приехал, я был очень молод. Во-вторых, я свободно владел языком. И у меня была хорошая общая подготовка — и университет, и домашнее воспитание.
— Это важно, — подтверждает Николай Иванович, — молодость в Америке — это очень важно. Значит, хорошее получил образование в России, да, парень? — переспрашивает Николай Иванович. — Я всегда утверждаю, что в России лучшее образование в мире. Учиться, учиться и учиться, так говорил Ленин, — он наставительно смотрит на Сережу, не вздумает ли тот возражать. Нет, Сережа молчит. — Почему я бросил Берклей (так он произносит название маленького университетского городка)? Потому что штатный университет обучает хуже частного. Пошел на шахты, поработал, поднакопил деньжат и перевелся в Стэнфорд. Все вот этими руками! — Он выжидательно глядит на Сережу. А Сережа смотрит на нас:
— Ну а вы, вы из Союза?
— Да.
— Хотите, покажу вам нашу галерею?
— Мы уже все посмотрели, — спешит Николай Иванович.
— Я вам по-настоящему покажу.
— А о себе расскажете?
— С удовольствием, только зачем? — удивляется Сорокко.
— А мы о вас напишем.
— Но это абсолютно невозможно, — убежденно говорит он. — Это исключено, у вас не пройдет.
— Вы отстали от жизни.
— Я? Я галерейщик. Я знаю, как много изменилось в художественной политике. Но писать о преуспевшем эмигранте вроде меня? Нет, это уже фантастика. Вы, конечно, милые люди, наивные, но…
— В России перестройка, — Николай Иванович с сожалением глядит на Сорокко. — Недавно из России, а не понимает.
Серж Сорокко вопросительно смотрит на нас: что ответить этому чудаковатому старику, сентиментальному, порывистому, строптивому?
— Именно потому я и не верю, что я недавно из Союза, — с нажимом отвечает Сережа.
— Ясно, — обрывает его Николай Иванович. И не от невоспитанности, и не по праву старшего. Ему некогда вдаваться в незначительные споры: времени мало, этот неожиданно вынырнувший парень отвлекает от главного — от разговоров о России, о Форт-Россе, о русских в Америке. — Ладно, — говорит Николай Иванович, — пошли, посмотрим ваши… уж не знаю, как назвать, ваши художества…