Путешествие в Русскую Америку. Рассказы о судьбах эмиграции — страница 60 из 62

Мы долго ходили по музею, потом поднялись в библиотеку, пили кофе. На краешке длинного рабочего стола теснилось угощение, коврижка, русские пирожки. Я спросил о средствах, которыми располагает музей. Поступления в музей не прекращаются, иногда очень ценные, но нужны и реальные деньги: инженеры и профессора в отставке могут сделать своими руками многое, но далеко не все.

— Да, с деньгами у нас худо, — вздохнул Николай Александрович. — Необходим ремонт всего Русского центра, дом уже старый, обветшал, для его обновления нужно больше двух миллионов. А где взять? Вообще-то деньги у здешних русских есть. Беда в том, что настоящей интеллигенции в Сан-Франциско мало. Общий образовательный ценз ниже среднего. Да и интеллигенция… Большинство одиноких людей завещают все русской церкви. Я тоже верующий человек, но люди почему-то думают, что если завещать все церкви, то грехи будут прощены; Вот и получается, церковь у нас богата, а мы бедны. Мы пили кофе, разговаривали о музейных проблемах, о событиях в Москве.

На этот раз расставались мы тепло.

4

Прошел еще год. В Америку приехала Галина Башкирова.

…Расписание мое было давно составлено, но, прилетев в Сан-Франциско, я узнала в аэропорту, что меня приглашает погостить Слободчиков. Это было и неожиданно, и приятно: ведь большего знатока русской колонии в этом городе практически нет.

И потекла моя жизнь в тихом доме на 43-й улице, расположенной очень высоко, на самой высокой горке. Типичная улица белых одноэтажных домов. В каждом — подземный гараж, зеленая трава небольших газонов, гладкий как зеркало асфальт, чистота, тишина, только ветер, частый в здешних местах, размахивает шапками невысоких пальм.

Просыпалась я рано, в комнате моей стояла клетка с птицами, австралийскими финнами, маленькими сизоватыми созданиями с длинными коралловыми клювами и лапками. Прикрытые с вечера платком, финчи с раннего утра все равно начинали повизгивать и возиться в своей большой, похожей на настоящий домик клетке. Я вставала, выходила в сад. В небольшом саду высокие пышные кусты сирени, пальма, клумба с цветущими розами. Хорошо виден кажущийся отсюда, с высоты, далеким залив. А залив между тем очень близко, всего-то минут семь езды на автомобиле. Дни стояли ослепительно голубые. Я усаживалась в кресло, перелистывала книги из библиотеки Николая Александровича. Все книги были на русском, и тот слой литературы, который у нас почти неизвестен. Авторы — выходцы из Китая, жители Сан-Франциско — романы, мемуары, исторические исследования. Но долго читать мне не удавалось. Появлялся Николай Александрович. В красивом черном халате, торжественно заспанный, он выходил кормить птиц. Сначала, в доме, он кормил финчей, для которых в магазинах, как ни редка эта порода, продается особый корм. Потом готовил корм для «малых» птиц, как он называл синичек: старинным пестиком, вывезенным его родителями из России, крошил сладкие печенья и подсыпал к ним семечки, затем высыпал все это в длинную, узкую, как труба, кормушку — синички ждали наготове. А на кустах уже рассаживалось около десятка голубей, спокойных, чистых, не встрепанных, мирно дожидавшихся своей очереди. После малых и больших птиц наступала наконец очередь нашего завтрака. Николай Александрович делал грейпфрутовый сок, потом мы долго пили кофе. Над головой его в углу маленькой кухни светилась лампада под иконой Божьей матери с младенцем. Эту икону много лет назад подарил ему отец. Тогда это была сплошная черная доска. Через какое-то время появилась рука, потом лик и, наконец, спустя много лет, она ожила вся.

— Необъяснимое явление, чудо. Может быть, правда атмосфера, воздух… Нет, все-таки чудо, — каждое утро говорил Николай Александрович, — сам бы не поверил, если б мне рассказали.

Мы сидели за деревянным столом, все было под рукой: соковыжималка, тостер, кофейник; Николай Александрович, благодушный с утра, пока никуда еще не спешащий, предлагал отпробовать разные сыры, колбасы, поджаривал хлеб. Разговоры уводили нас в далекое прошлое, в историю России, с которой знатный дворянский род Слободчиковых, записанный в шестую родословную книгу, неразрывно связан. Он вспоминал отца, адвоката, гласного в Самаре, много занимавшегося крестьянами, устройством школ, проведением трамвая в Самаре. Он вспоминал, а я к тому времени уже прочитала «Сборник рассказов и стихотворений», изданных Слободчиковым-старшим в 1901 году. «Чистая прибыль от издания предназначается на учреждение сельскохозяйственного приюта для сирот при селе Старом Буяне Самарского уезда и губернии» — так помечено на сборнике. Я читала эту книгу и думала, что та благотворительность, к которой мы сейчас приходим — передача гонораров в Детский фонд, Фонд культуры, милосердия, — была в России давно и широко развита. Но одно дело читать об этом в книгах, совсем другое — реальные судьбы реальных людей.

Стихи богатого степного помещика, активного земского деятеля и благотворителя характерны по своей тематике: будущее русского крестьянства — вот что его занимало.

Осень глубокая, грязь непролазная.

Черные тучи висят над долинами…

Грустно, уныло кругом,

Всюду печальными веет картинами,

Дума все мучит одна неотвязная,

Дума о крае родном.

Избы унылые, в землю ушедшие,

Вечно здесь осень царит непроглядная,

Всюду картина одна…

Так писал Слободчиков в 1897 году, очень искренне, пусть и не совсем профессионально. И еще:

Ведь немало кругом тебя дела,

Поле русское так широко.

Только к цели идти нужно смело

И любить-то его глубоко.

Научи, чтоб твое поколение

„В мужике человека нашло,

Чтобы это стенанье, терпенье,

Как волной бы из сел унесло.

Пробуди в них сознанье народное

И сердца их любовью согрей,

Заунывное пенье голодное

Отгони от отчизны своей…

В великолепии сан-францисского утра выписывала я в свою записную книжку стихи человека, много сделавшего для своего родного города и вынужденного провести жизнь вдали от Родины. Сын его стоял на высоком крыльце и наблюдал за птицами: ему не нравилось, когда «большие» птицы начинали теснить «малых».

В годы гражданской войны Слободчиков-старший оказался у Колчака. Семью, жену с четырьмя сыновьями, он заранее отправил во Владивосток. О своем участии в белом движении Александр Слободчиков оставил любопытнейшие, на мой взгляд, воспоминания. Напечатанные на слепой машинке в одном экземпляре, они хранятся у Николая Александровича безо всякого движения. Систематизированные лишь к концу жизни, написанные по ранним дневниковым торопливым записям, мемуары эти рассказывают о колчаковском движении день за днем. Десятки имен, событий, характеристики штаба Колчака и его генералов… Оказавшийся в вихре событий интеллигент, правовед, работавший в правительстве Колчака по отделу просвещения, человек, мучающийся мыслями о грядущей судьбе Родины, видящий, в силу своей профессии, вопиющие законодательные нарушения с той и с другой стороны, сетующий, что чрезвычайной жестокостью колчаковцы отталкивают от себя народ, человек, верящий в правоту «белой» идеи и осуждающий методы террора, которыми она творилась. Человек, оказавшийся в конце концов в силу своей «штатскости» в колчаковской тюрьме, с трудом выбравшийся из нее… Почти каждый день «Записок» заканчивается горькими вопросами о том, что ожидает Россию в будущем.

…Слободчиков, через руки которого проходит так много рукописных материалов, кажется, не относится особенно серьезно к тому, что написал его отец. Но я заметила, что он был рад, когда я читала эти мемуары так внимательно и заинтересованно.

— Николай Александрович, надо их издать, — уговаривала я его, — ну хоть за свой счет, небольшим тиражом, чтоб они вошли в общий оборот мемуарной литературы о временах гражданской войны.

— Надо бы, — соглашался со мной Слободчиков, — руки, знаете ли, не доходят. Вот отец еще одну интересную вещь после себя оставил. — И Николай Александрович принес еще одну рукопись. Называлась она «Моим детям».

Это была небольшая тетрадка воспоминаний его отца о родных краях, о Самарской губернии, о природе, о деревьях, травах, цветах, о разнообразии ландшафта, о закатах и рассветах. Чтобы дети знали, откуда они родом, где родились и подрастали.

«Памятка» написана чуть назидательно, но необыкновенно поэтично.

— Вот это отцовское сочинение мне очень нравится, — улыбнулся Николай Александрович, — это я часто перечитываю, хотя почти ничего не помню, меня увозили шестилетним ребенком. Помню только, как нас, детей, сажали в поезд и мой дядя стоял и размахивал пистолетом, чтобы в купе не ворвались чужие люди.

— Надо издавать, — твердила я.

— Надо, — неопределенно соглашался Николай Александрович. — Так ведь многим же надо! Помните, вы познакомились с Карамзиным Алексеем Александровичем? Ведь у него после отца помните сколько осталось, он вам рассказывал?

Я помню. В минувшую субботу мы были в музее, где в этот день собрались далекий потомок Карамзина Алексей Александрович и прапраправнук историка Забелина Игорь Забелин. Мы говорили о перестройке, о сохранении русской культуры, о мемуарах. Тогда-то Алексей Александрович, пожилой человек с костистым лицом, так и не снявший почему-то свой синий плащ, спросил меня, как я думаю, что ему делать с мемуарами его отца, известного в свое время художника (живопись его я видела и в музее, и в частных собраниях Сан-Франциско). Отец его (тоже к концу жизни) написал семь больших тетрадей («знаете, каждая в три пальца толщиной»). Это история семьи Карамзиных. Новейшая история, сказала бы я. Карамзин написал обо всех ветвях рода, у него было много братьев, сестер, у всех у них тоже были большие семьи. История огромной семьи, уехавшей в годы революции в Харбин и потом перебравшейся в Сан-Франциско. В отцовских мемуарах очень много людей, сказал Карамзин. А что удивительного, подхватил Слободчиков, я помню, в своих воспоминаниях Свербеев пишет, что после четвертого поколения их семья насчитывала сто восемьдесят человек. Нет, у нас в семье, если считать от моего прямого предка Забелина, не так много народу, сказал Игорь Забелин, но и немало. Семьи моих теток, оставшихся в Советском Союзе, их дети,