дети их детей. Я, между прочим, сам свою родню нашел. «Через Красный Крест?» — спросила я. Гораздо проще, написал письмо наугад, по адресу бывшего имения моих родителей. А одна из моих теток так и осталась жить в деревне возле имения. Ей принесли письмо из сельсовета — «Забелиным, из Америки». Тетка мне ответила, и я стал приезжать к родне…
Инженер Игорь Забелин, человек лет шестидесяти, невысокого роста, коренастый, подтянутый, с очень русским, немного уточкой носом и серыми небольшими глазами, рассказывал мне в тот раз в музее, как приезжает изучать памятники архитектуры, как поразило его в первый раз Бородинское поле, как он делает слайды, заранее, еще в Сан-Франциско, рассчитывая по архитектурным планам, в какой час какую церковь или знаменитое здание лучше сфотографировать, как читает потом лекции и в русских собраниях, и в американских университетах.
…— Я думаю просить Забелина заменить меня на посту директора, — прервал мои размышления о судьбах известных русских фамилий Николай Александрович. — Забелин — самый подходящий человек, лучше не придумаешь.
— Но он же работает, — возразила я. — Совмещать трудно.
— Трудно, — согласился он, — правда, я совмещал. Надо начать уговаривать его заранее.
— Николай Александрович, а чем занимался ваш отец в Харбине?
— Он был успешливым адвокатом, надо было содержать большую семью. Был в Харбине еще один известный адвокат, бывший губернатор Приамурского края, бывший камергер Николай Львович Гондатти. И в городе обыкновенно говорили: «Кстати и некстати всюду Слободчиков и Гондатти»… Кстати, у меня собраны все мемуары Наташи Ильиной, изданные в Советской России.
— У нас они популярны.
— Возможно. О жизни русских у вас почти ничего не известно. Но должен сказать… Наташа, она не совсем правильно вспоминает Харбин. Она жила там тяжело, семья нуждалась, под этим углом она и помнит тогдашнее время. А я вспоминаю, что культурная жизнь русская была в 20—30-е годы очень активна, вообще было много замечательного. Было по крайней мере двадцать русских гимназий, была прекрасная опера — железная дорога давала на нее деньги. Я учился в гимназии имени Достоевского. Учили очень хорошо, особенно русской литературе. Меня научили любить русскую поэзию.
И Николай Александрович читает: «Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер…», читает до конца, потом еще и еще Блока. Потом читает Гумилева, потом, после получаса чтения, говорит:
— А вообще-то мой любимый поэт Алексей Константинович Толстой, это моя мать выучила меня любить его стихи. Мама была известной теософкой, секретарем теософского общества в Харбине, бабушка моя по матери была хороший медиум. Перелишин, знаете этого поэта, сейчас он живет в Бразилии, в своей книге о поэзии в Харбине и Шанхае с насмешкой вспоминает об этом: дескать, все у нас, Слободчиковых, в доме крутилось, двери распахивались сами собой, и мы, мальчики, росли в этой завиральной атмосфере. Так не было.
— А вы помните Валерия Перелишина? — спрашиваю я. — Сейчас у нас его часто цитируют в рассказах о судьбах поэтов-эмигрантов в Китае…
— Да как же мне его не помнить! Я их всех хорошо знал, молодых поэтов, о которых он пишет. Они меня обычно называли своим старшим братом. У меня был младший брат Владимир, Воля, тоже начинающий поэт, он входил в их кружок. Потом он вошел в Русский клуб, там были сильны просоветские течения. Советская пресса написала, что все русские восстановлены в гражданстве СССР. У меня, между прочим, сохранился номер газеты «Новая жизнь», где было помещено объявление. Могу показать. Воля пришел к нам, ему было двадцать два года, он на четырнадцать лет моложе меня, и торжественно заявил, что уезжает в СССР. Мама давно умерла, отец тоже, я ему говорю: «Пропадешь!» Он запыхтел и закричал: «Предатель! Я тебе писать не буду!» Приплыл он в Находку на пароходе, у него тут же конфисковали все вещи и посадили в лагерь, сидел на Колыме, отсидел до смерти Сталина. И все-таки он мне написал первым. А другой брат жил в Шанхае, в начале 1953 года его арестовали китайские власти и заявили, что высылают его в Советскую Россию. Доехал он до Маньчжурии, и вдруг все заводы загудели. Так он узнал, Что отец народов загнулся. Привезли его в Москву, посидел он на Лубянке, и его быстро отпустили.
— А он жив?
— Оба живы, Воля живет в Орехово-Зуеве, преподает английский, Александр в Москве, писал учебники французского языка для всей страны. Воля приезжал недавно, жил с женой у меня.
— А вы обрадовались?
— О да, конечно. Но я сорок с лишним лет его не видел, он стал совсем другим человеком, после лагеря, после всей своей жизни… — У Николая Александровича делается детски обиженное лицо. — Рассказывал мне много, но я понимаю, что далеко не все. Выработалась уже манера.
— А Сан-Франциско ему понравился?
— Разве поймешь? У вас же у всех ничего не поймешь! — снова обижается Николай Александрович. — Вы же правду разучены говорить.
— А мемуары они не пишут, ваши братья? Самое время.
— Нет, думаю, не пишут.
— Перелишин же написал.
— И многое переврал. Один мой приятель, он в Австралии живет, он даже звонил мне, жаловался, что Валерий обозвал его кокаинистом, хотел подать на него в суд, а я говорю, не обращай внимания, все же знают, что это неправда, да и какой суд, что ты с него возьмешь!
— Ну а молодые поэты?
— Я знал всю поэтическую бражку, они все бывали у нас дома.
— А что за история с двойным самоубийством поэтов Сергина и Гранина? О ней пишет Перелишин.
— Гранин? Он был из очень простой семьи, и это его заедало. Фамилия его была Сапрыкин. Перелишин написал на него эпиграмму, не помню, цитирует ли он ее в своей книге:
Ты не Гранин, а Сапрыкин,
Не Георгий, а Егор
Будешь зваться с этих пор.
Мальчик благостный и ловкий,
Обладатель ты поддевки,
Смажешь дегтем сапоги,
Будешь кушать пироги.
Гранин смертельно обиделся, просто ужасно.
— Он был очень активный фашист, так пишет Перелишин.
— Он был так молод, что и не поймешь. А Сергин, говорят, поклонялся Сталину. Тихий, скромный мальчик, почти все стихи его были о смерти. Они сошлись и решили покончить с собой. Что там было? Не знает никто. Земля идет к погибели, все кончается, вот было их настроение. Рисовка своего рода. Конечно, их смерть взбудоражила всех, но не больше того. А Несмелова, самого крупного поэта, арестовали и уничтожили ваши.
— Николай Александрович, а чем вы занимались до приезда в Америку?
— Сначала учился в гимназии. Родители были вечно заняты. Отец — адвокатурой. Мать помогала русским беженцам, занималась благотворительностью. Рос я фактически на улице. На улице и выучился советскому языку. Играл с сыновьями ремонтных рабочих с КВЖД. А когда советские заняли дорогу, у нас, ребят, начались столкновения, мы разделились — белая группа и красная группа.
Знаете, я помню, у нас дача была под Харбином, выходила обрывом на станцию железной дороги, внизу росла ежевика. Днем все дети играли вместе, а вечерами красные гуляют по платформе и поют, а мы им сверху отвечаем. Так и пели каждый вечер.
— А что?
— Оскорбляли друг друга, вот что. Бывало, споем мы какую-нибудь белую песню, а нам отвечают:
Слушай, белая шпана, наши песни,
И от злости хоть возьми, да и тресни.
А мы:
Вскормили вы нас и вспоили,
Отчизны родные поля…
А нам в ответ:
Что бы было от Москвы, от Расеи,
Кабы были мы, как вы, ротозеи…
И что интересно, днем играли друг с другом очень дружно. Это в ранние годы происходило, в 1925–1927 годах. Потом все эти мальчишки подросли и уехали в Россию. Пострадали, наверное, многие. Ну а я, как кончил гимназию, уехал учиться в Политехникум в Бельгию. Вернулся. А инженерная работа меня, признаться, никогда не привлекала.
— Вы гуманитарий по всему своему складу.
— Да, а что делать, работы гуманитарной не было. И инженером служить не хотелось. Пошел я работать во французскую полицию на концессию. Там и платили больше, чем инженеру.
— И как вам работалось?
— Ничего, я китайский язык хорошо знал, это помогало. Ну а в Сан-Франциско вернулся к своей инженерной профессии. Как приехали, сразу купили этот дом, за двенадцать с половиной тысяч. А сейчас он стоит триста пятьдесят, может, и больше. Моя покойная жена поступила работать на фабрику, она очень хорошо шила. Когда начались компьютеры, перешла на них, под ней работало на компьютерах двадцать пять девочек. Много русских после войны переселялось в Америку.
— Боялись возвращаться домой?
— Конечно. Я точно знал, что для меня возвращение кончится плохо, особенно после службы в полиции, да и брат уже исчез.
— И как приживались русские из Харбина?
— Вначале очень трудно. Никаких привилегий, никакого статуса беженцев. А из Шанхая приехало много простого народа. Их никуда толком не брали, они не знали английского языка. После окончания второй мировой войны вообще было трудно устроиться на работу. Русские попали во вторую категорию. Пошли в ночные уборщики контор. Это хорошо оплачивалось. А русские не стеснялись работы. Да что говорить, даже наш председатель Русского центра управлял гладильными аппаратами.
— Большинство русской колонии отправилось после войны в Америку?
— Да что вы! Нет, конечно. Все было очень сложно. Когда советские войска подходили к Шанхаю, американцы сделали для русских палаточцый лагерь на Филиппинах, на островах. Жили в палатках и ждали виз, к несчастью, все друг с другом перессорились, обвиняли друг друга кто во что горазд, в основном в большевизме. Писали доносы. Один человек, Вогульский его фамилия, написал пять тысяч доносов, я твердо знаю.