— Сколько вам тогда было лет?
— Двадцать четыре. А капитанов я всегда возил в рыбный ресторан, в Беркли…
— Это тот, где мы с вами были?
— Да-да, это очень старый ресторан. Капитаны интересовались разными сортами рыбы и просили показать им склады. Идут, бывало, а там целые дома из рефрижераторов, и обсуждают, откуда какая рыба, все сорта знали. Один был капитан корабля «Пищевая индустрия». Он мне как-то говорит: «Вот, Николай Иванович, индустрия у нас во Владивостоке есть, а пищи нету. Дали бы ловить рыбу частникам, все бы было». Я теперь этого капитана часто вспоминаю, когда у вас изменилось отношение к частному сектору… И все очень волновались, как там новости на фронтах. Прихожу в семь утра, мне говорят, свежая газета есть? И я сразу сажусь переводить. Успокоились немного, когда была победа под Сталинградом, я помню хорошо, это был у всех у нас настоящий праздник. Любили капитаны читать эмигрантские газеты. Там все новости. Я их тихонько приносил, никому ничего не рассказывал. Помню, война уже давно кончилась, звонит мне из Сиэтла капитан Ивакин, старый мой знакомый: «Загружаю судно нефтью, Николай Иванович. Приветствую вас, вы мне не пришлете русских газет?» Ну я взял и целую пачку послал. Да, это сорок седьмой год шел, «война холодная» началась, уже пошли разговоры, что в Советском Союзе применяется труд заключенных, что лагерей много, уже были пикетчики против связей с Россией… Тяжелое время. А я страшно любил этого капитана Ивакина! Так обрадовался, когда он мне позвонил… Слушайте, а ему не попадет, что я его назвал?
— Да что вы, Николай Иванович, сейчас другие времена.
— Да? Это точно? Может, вы тогда о нем напишете? Он прочтет во Владивостоке, и я его найду. Меня столько лет интересует, как капитаны мои поживают. Ведь ничего о них не знаю. Полный обрыв — сразу. А всю войну — друзья. Еще был такой капитан Волчкович, привез однажды полный рефрижератор мороженой рыбы, кеты. Куда ее девать? Ремонтироваться нужно, разгружать. Поговорил я в порту, и раздали рыбу докерам и всем желающим. Американцы в очереди стояли, и все получали по огромной рыбине. Мне было очень приятно наблюдать. Я и профессору своему из Калифорнийского университета взял, он очень уважал Советский Союз. Он мне говорит: «Что ты, Коля, у меня жена американка, она и не знает, как с русской рыбой обращаться». А я говорю: «А у меня жена датчанка. Сами все сделаем и попробуем русскую рыбу».
— А подолгу корабли стояли на ремонте?
— Да кто как. Кто три, кто девять месяцев. Некоторые суда были очень старые, но все чисто, красиво, все хорошо покрашено. Американцы устанавливали новые части, заменяли все старое. У морской комиссии с капитанами отношения были очень хорошие, почет и уважение были большими. Ну и ленд-лиз, конечно. А что ленд-лиз? Мы, русские, жизнями жертвовали, спасали всех, это американцы понимали. «Война холодная» все попортила. Хотя и тогда американцы удивлялись: почему это русских матросов не выпускают на берег? Что мы, враги им, что ли? Мы союзники! А как объяснишь. Боялись, что кто-то убежит. А американские рабочие очень хотели русских к себе домой пригласить. Иногда получалось, тайком, капитаны делали вид, что не заметили… И удивлялись еще, как русские жили. В отели жить своих не пускали, ночевали в порту, строили там нары и вповалку… Некоторые на судах жили во время ремонта, а это тяжело, молотки стучат, американцам такое непонятно… А как отплывало домой обратно судно, я стоял на берегу, печально махал всем матросам. И мне все машут, а некоторые стоят и благословляют меня крестом.
— Неужели были открыто верующие?
— Не знаю, были, значит, на каждом судне кто-то да меня благословит. А я стою, мне приятно, и сердце за них болит. А еще помню, один советский механик купил за двадцать пять долларов машину, сам починил и катался в ней потом по Сан-Франциско, без всяких правил движения. Его даже и не останавливали. Я за него гордился, золотые руки. Вообще советские механики очень-очень дельные были ребята… Отвлекся я что-то на войну. Ну кончилась она, снова пошел учиться, в Стэнфордский университет. Заканчиваю его и тут же приглашение — в ЦРУ. Приглянулся, видно, потому что хорошо знал русский. Получаю от них анкету, кипу бумаг со всевозможными вопросами: где родился, где учился, какие взгляды, кто друзья. Связался с работодателями, спросил: «Вы что, хотите меня на парашюте в Россию сбросить? Для этой роли я не гожусь». Нет, говорят, вы у нас будете заниматься исследовательской работой. Но я решил: лучше держаться от них подальше. А в это время поступило другое предложение — работать референтом славянского отдела Библиотеки конгресса.
Работал Николай Иванович в Библиотеке конгресса, потом в министерстве просвещения. И все по русской части. Имел дело с русскими книгами. В министерстве изучал опыт народного образования в Советском Союзе: наступили времена, когда американцы публиковали в журналах статьи под заголовками «Что знает Иван и чего не знает Джонни». Это было после запуска первого советского спутника. А потом Николай Иванович переехал в Сан-Франциско, поближе к русским памятникам на американской земле. С головой ушел он в дело восстановления и сохранения Форт-Росса.
Я познакомился с ним в прошлый свой приезд в Калифорнию. Он возил меня по крутым сан-францисским улицам, сам за рулем, жена Камилла — на заднем сиденье. Камилла русского языка совсем не знает, поэтому на крутых поворотах она только восклицала беспомощно: «Николя, Николя!», а Николай Иванович рассуждал о перестройке в нашей стране:
— Молодец Михаил Сергеевич! Я молюсь за него в церкви. Дай бог вам удачи с реформами! Русскому народу так много досталось! Революции, гражданская война, коллективизация… А потом последняя страшная война! Столько трудностей, несправедливости, бед, страданий! Надо сделать все, чтобы перестройка удалась!
Как-то я спросил Николая Ивановича: каковы отношения между разными волнами русской эмиграции? Он забормотал что-то не совсем ясное, явно не хотел отвечать. Эмоции в этом вопросе прорвались у Николая Ивановича неожиданно. Мы заговорили об одной русской семье.
— Не люблю я их, уж извините, — сказал вдруг он, — эти аристократы, не все, но многие — пустые люди. Правда-правда, я же с ними учился, работать-то они потом не хотели. Женились на богатых иностранках. Имена, титулы. Американцы на это падки. А кто хотел работать, тот своего добился. Вот среди нас, харбинских, почти все — трудовые люди, не только такие, как я, дети простых железнодорожников. Интеллигенция тоже трудовая. Отцам в Харбине пришлось нелегко, и дети в Сан-Франциско пробивались трудно. Конечно, чего удивляться, теперь многие из наших инженеры, адвокаты, профессора. Многие, как и я, попали в Америку случайно. Но все мы занимались делом, пробивались своим трудом и потому чего-то сумели добиться!
В представительном американском профессоре вдруг взыграл простой русский человек, гордящийся тем, что и отец его был человек рабочий, и сам он добился всего своими силами.
А потом мы возвращались из Форт-Росса в Сан-Франциско. Справа от дороги был океан, а слева поднимались в небо высокие стволы красного дерева. Порой они окружали нас с обеих сторон. Издалека, если смотреть на ту сторону реки Славянка, они были похожи на наши ели, только выше елей. Вблизи у них очень прямой, морщинистый ствол и высоко-высоко темно-зеленая крона. На первый взгляд отличное корабельное дерево. Оказывается, нет, для строительства судов не годится, чересчур мягко. А вот для домов идет отлично. Все постройки Форт-Росса сооружены из этих деревьев.
Где-то на полпути из Форт-Росса справа от дороги увидели отходящую в сторону узкую дорогу, начало которой увенчивала деревянная арка: «Монтерьё. Вокейшен уандерленд» (Монтерьё — земля чудес для отдыхающих) — было написано зеленым по белому вверху арки.
— Тут, в стороне, находится самое знаменитое место, где отдыхают президенты и министры, — сказал Николай Иванович.
— Богемиан клаб? — встрепенулся я.
— Да. Богемиан клаб.
О Богемиан клаб пишут порой, но не слишком часто американские журналы. Эксклюзивный, отгороженный от всех курорт, где президенты, министры, тузы крупнейших компаний могут расслабиться, позволить себе все, что хочется. О Богемиан клаб ходят всякие истории, но никто, кроме самих избранных, там не бывал. Охрана строжайшая.
— Даже подъехать к изгороди не разрешают, — говорит Николай Иванович.
Вот мы проехали и город Себастопол, так здесь произносится. То есть Севастополь. Городок славится своими яблоками. Жаль, что чудесными севастопольскими яблоками еще не торговали. Начнут, наверное, через месяц. Перед въездом в город справа от шоссе увидели довольно большой щит на столбе. Наверху нарисовано яблоко, а надпись гласила: «Добро пожаловать в Севастополь — зону, свободную от ядерного оружия. Город-побратим японского города Ямаучи».
Снова мост Золотые ворота, справа на холмах зеленый парк, который называют здесь Президио. Это то место, где находилась испанская крепость, где жил испанский губернатор. Потом была американская военная база. В уютных коттеджах жили генералы, адмиралы, полковники. А еще в этом зеленом, благополучном, залитом солнцем парке расположена лечебница для ветеранов. В ней, как мне рассказывали, доживает свои дни немало участников вьетнамской войны.
Сейчас, когда я вернулся в Москву, Николай Иванович время от времени звонит мне, всегда по конкретной причине, так или иначе связанной с советско-американскими отношениями. Голос у него ликующий:
— Ко мне опять подходили профессора и преподаватели нашего колледжа, поздравляли с очередным шагом в улучшении отношений между нашими странами. Я говорю: «А меня-то почему поздравляете?» А потому, отвечают, что ты русский.
И я понимаю, что для Николая Ивановича Рокитянского это всегда особые дни, те счастливые минуты в его долгой жизни, когда как бы исчезает мучительное противоречие между его русской душой и американским подданством.