Я отыскиваю в окне незастывшее местечко, смотрю на Галин дом, на белые от инея тополя возле него. Заледеневшее стекло веет в лицо холодом.
Я торопливо одеваюсь, нахлобучиваю шапку и выбегаю из дома.
— Куда тебя понесло? Студишь избенку, — слышу я ворчание отца.
Тротуар посыпан золой. Доски его, с горбушками утоптанного снега, трещат под ногами. По бокам снежные валы, идешь, как в траншее. Сияет луна. Она такая яркая, что кажется не диском, а выпуклым шаром. От мороза перехватывает дыхание. Через сугробы выбираюсь на дорогу. Она тоже расчищена, и по бокам ее тоже валы.
Сияют заветные стылые окна, скользят по ним тени людей, смутно доносятся через двойные рамы звуки пианино.
Необыкновенной, заманчивой кажется мне жизнь в этом доме, полном музыки, песен и артистов. Эта жизнь совсем не похожа на жизнь в нашем доме, в нашем квартале.
И хочется мне стукнуть в окно, позвать мою маленькую балерину, позвать к себе.
Да что же это такое? Жду не дождусь утра, чтобы увидеть ее рядом на парте.
Однажды Валька закричал нам вслед, когда мы шли домой:
— Невеста — без места, жених — без штанов!
Я догнал Вальку и извалял его в снегу. И, чтобы совсем уж быть героем перед Галей, толкнул ему за шиворот комок снега…
Театр! Я иду в театр! Галина мама пригласила меня на дневной спектакль. Шло «Лебединое озеро».
Помню легкий дымок метелицы, Рабочий дворец, запретный для других актерский вход, вешалки с блестящими рогами, на них много хорошо пахнущих нарядных дошек, красивых пальто с воротниками из неведомых мехов. Сухонький старичок сует мою истасканную шубейку на подоконник. Моя заячья шапка с надорванным ухом катится на пол, старичок поднимает ее…
У легонькой Гали танцующая походка. Галя румяная с мороза, в белом пушистом свитерке. Ее черная юбка вся в мелких складках, точно гармошка. В косах алые банты.
Она смело идет, бежит за кулисы. Ее высокие, зашнурованные ботинки бойко стучат каблучками. Я робко шаркаю за ней валенками, верчу головой из стороны в сторону. А Галя все говорит и говорит. Однажды моя мама сказала о ней: «Ну и трещотка! Рта не закрывает!»
Мимо нас, почти не касаясь пола, проносятся девушки в диковинных юбочках. Юбки как раскрытые белые зонтики. Только они пышные, в несколько слоев.
Слышу голос Гали:
— Это пачки!
От перелетающих белых девушек-птиц рябит в глазах, как от снегопада. Они кружатся среди коридора, легко прыгают, замирают на одной ноге, подняв другую сзади высоко над полом, а сами склоняются, руки разводят крыльями. Эти руки змеятся, будто в них и костей нет.
Некоторые из балерин окликают Галю. Она как-то особенно щурит глаза, улыбается, посылает воздушные поцелуи сразу двумя руками, приседает.
— Ах ты, кокет! — говорит какой-то мужчина. — Вылитая мать!
Некоторые двери открыты, из них бьет жаркий свет, сияние зеркал, белизна все тех же пышных зонтиков-пачек…
Сцена — большущая, высоченная. А вместо потолка — решетки. А к ним подвешены разрисованные полотнища, деревья и даже крепость с башнями.
По бокам сцены висят какие-то полосы из черного сукна. Здесь полумрак. Здесь таинственно. Через всю сцену натянуто нарисованное озеро. Перед ним заросли камыша, диковинные деревья, прикрепленные к полу подпорками. За камышами лампочки спрятаны. Ишь, как они освещают озеро снизу, будто утреннее солнце. Хитро придумано!
Я запинаюсь обо что-то и падаю на четвереньки. Галя хохочет, а мужчина, закутанный в черный шелковый плащ, цыкает на нас, и мы бросаемся в маленькую дверь и вдруг оказываемся на балкончике. А внизу, не очень глубоко, зал. Шумит! Людей полно!
— Это артистическая ложа, — не умолкает Галя. — Нравится?
— Угу.
— Садись!
— Куда?
— Сюда! — приказывает Галя.
А в ложе хорошо, темновато, от зала ее наполовину закрывает голубой бархат. И стулья бархатные, красные. На пружинисто-выпуклых сиденьях вышоркались темные круги.
Садимся к барьеру, тоже обитому бархатом, облокачиваемся, глазеем в зал.
Я как чумной, радостно растерянный. Все обрушилось на меня пестрым праздником. И рядом со мной девочка из этого праздника, и я касаюсь ее локтем, и ее пушистые волосы щекочут мою щеку.
А внизу жужжит зал. По проходам люди идут, пробираются между рядами, хлопают откидными сиденьями. В руках белеют какие-то бумажки.
Над залом, на пяти цепях, висит целый пожар из стекла и света. Наверное, еще от купцов осталось. Мне Шура говорил, что здесь при царе купеческое собрание было. А теперь это Рабочий Дворец.
Интересно смотреть на музыкантов в оркестровой яме, заставленной пюпитрами. Они дудят, пиликают, бьют в барабан, в тарелки.
— Это еще не играют! Это они настраиваются! — говорит мне в ухо Галя.
А над музыкантами закрывает сцену пребольшущий, в тяжелых складках, занавес. Синий бархат. Его словно изрыли.
Три раза звенит. Гаснет внезапно пожар над залом. Становится даже будто прохладнее. Только занавес упирается, давит луч прожектора. Да в оркестровой яме светляками светятся над пюпитрами лампочки. Их прикрывают сверху черные колпачки. Говор, пиликанье, дуденье обрываются. Тишина. Застучал кто-то палочкой. Галя шепчет о дирижере.
И вдруг как бы все в театре и внутри меня запело, зазвучало…
Плывет занавес… Лесная поляна… Танцуют юноши и девушки… Танцуют радостно. И каждое их движение как бы звучит…
Не понимаю, не понимаю, что там на сцене происходит. Но с Галей не пропадешь! Рот ее не закрывается:
— Вон тот — принц Зигфрид. Он сегодня именинник. А это все его друзья. Они поздравляют его… А эта вон — Фенечка. Она подлиза. К директору из-за ролей подлизывается. Мама говорила…
Вторая картина мне нравится больше. Я вижу дикие скалы. А между ними таинственное озеро. Медленно проплывают лебеди. На моих глазах из-за скал всходит луна. Во рту у меня пересыхает. А музыка звучит-звучит, ширится.
— Здесь живет злой волшебник Ротбард, — шепчет Галя. — Видишь, птицы. Это заколдованные девушки-лебеди. Вот если кто-то кого-то очень полюбит, ну, на всю жизнь — тогда они снова станут людьми. Вот эта, видишь, справа — это принцесса Одетта. Ее танцует моя мама. Ее полюбит принц, а она — его.
Я смотрю на Галю с уважением и робостью. Сколько она знает и какие слова говорит!
Принц мне совсем не нравится. Без штанов он. Я так и заявляю Гале. Она фыркает в платочек.
— Он же в трико! Понимаешь? Кто в брюках танцует? И потом это сказка!
Театр, и темная ложа, и музыка, и лебеди, и озеро, и шепот, и теплое дыхание в мою щеку…
Домой я не вхожу, а врываюсь. Вот будет удивленно ахать мама, слушая мой рассказ. И вдруг все идет кувырком.
— Причаститься бы тебе, сыночек, надо. С недельку попостуй, а? — встречает она меня просительным, ласковым шепотом. — В субботу сходи помолись, а в воскресенье исповедуешься и причастишься.
Опять эта церковь! Я весь так и ощетинился.
— Не хочу! Не пойду! В школе надо мной будут смеяться!
— А ты потихоньку, украдкой… Грешно, ведь…
— Не хочу! Не пойду! Меня скоро в пионеры будут принимать!
— Накажет боженька…
Сейчас, после театра, после радости, счастья, о церкви и думать невозможно. В ней из темноты, озаренные свечами, смотрят страшные, худущие лица святых, клубится дым из кадила, кругом вздохи, всхлипывания, шептанье молитв. Только и твердят о смерти, о грехах, о каре господней, о том, что все на земле плохо. Шуршат, заливаются слезами старушонки, стоят на коленях, руки попу целуют, пугают богом, адом, чтобы ты ничего не смел. Да еще часто среди церкви гроб стоит с желтым покойником, а то и два, и три гроба.
Представив все это, я даже засопел от злости. Не ходят же в эту самую церковь ни Шура, ни Алешка, ни отец, ни Мария. И Галя, Быча, Ромка, ребята из класса… А чего я-то буду ходить? И я грубо отрезаю:
— Не пойду больше! Поняла?!
— Это бес тебя смущает! Накажет тебя Господь за безбожие!
Чувствуя себя бессильной, мама отступается от меня…
Сходил я с Галей и на оперный спектакль. Смотрели «Кармен». Опера мне понравилась больше, чем балет.
Но скоро исчезла моя подружка. Кончились веселые вечера, умолкло пианино, балерины уехали и девочку в белой шубке увезли. Дом помрачнел. И даже пышные тополя возле него почему-то засохли.
Но я еще не раз подходил к его окнам. В них мелькали незнакомые лица. Грустно, скучно становилось мне, и я плелся в школу, чувствуя себя одиноким и вроде бы кем-то обманутым. Даже плакать хотелось…
Однажды по радио объявили о приеме в балетную студию. Я вспомнил сцену, ложу, зал, Галю, «Лебединое озеро».
Когда я учился в третьем классе, я решил стать певцом.
Я ненавидел сырые яйца, а тут вдруг принялся пить их для голоса. Я морщился, плевался, стонал, меня тошнило, но я упорно, героически пил их. А потом во дворе «развивал» голос: зажмуриваясь, с упоением вопил страстные романсы, а особенно свою любимую арию «Куда, куда вы удалились». Слух у меня был скверный, и я немилосердно перевирал мотив. Выведенные из себя, соседи сыпали на мою голову проклятия. Но я все выносил, я твердо решил стать певцом…
И вот я понял, что мое место совсем не в опере, а в балете. Я видел себя на сцене с моей маленькой балериной. Она танцевала Одетту, а я…
Я плохо спал, в школу ходил с неохотой. Сцена! Сцена манила и тревожила.
В назначенный день я заявился в Рабочий дворец.
Возле закрытых касс висели пестрые афиши. «Паяцы», «Пиковая дама», «Бенефис А. Е. Замятина — баритон», — читал я, переходя от афиши к афише.
В огромном трюмо, возле множества пустых вешалок за барьером, я увидел мальчишку в старенькой шапке, в шубенке, в разбитых валенках. Темные глаза смотрели по-зверушечьи сторожко, широкий нос как бы ко всему принюхивался. Обветренные, шершавые губы, глубокие ямки на подбородке и на щеке, красной от мороза. Сначала я даже не узнал себя в этом напряженном мальчишке, в любую минуту готовом дать стрекача.
— Тебе чего? — вдруг прогремело над моей головой.