Пустыня была серой, монотонной, и печально поникшие песчаные акации на склонах барханов казались самыми живописными в этом одноцветном уснувшем мире. Я выбрал бархан повыше, взобрался по его крутому осыпающемуся склону, сел на вершине и стал ждать восход. Песок был холодным, и воздух тоже казался таким прохладным, что пришлось накинуть на плечи пиджак. Вчера эта обязательная часть одежды любого северянина весьма досаждала. В пиджаке было нестерпимо жарко, а оставить его где-либо я не мог, потому что в карманах лежали документы и записные книжки. Уходя в пески, я захватил пиджак исключительно по этой же причине и всю дорогу нес в руках, но на вершине бархана пришлось вспомнить о его прямом назначении. Я знал, что это самообман, что температура воздуха никак не меньше двадцати градусов, но перегретая вчерашней жарой кожа знобко вздрагивала при малейшем ветерке.
Небо казалось необычно большим и глубоким, и одинокие звезды, ярко горевшие в нем, только подчеркивали бездонность высот. Мне подумалось, что это, наверное, не случайно, что так много великих астрономов родилось именно в пустыне. Древние египтяне измеряли небо, словно свои поля, с поражающей точностью. А кому неизвестны здешние великие астрономы Бируни, Улугбек? Может, потому же и отшельники уходили именно в пустыню, что среди монотонности земли лучше думается о небе, о том великом, что скрывается за звездным пологом? «Привет тебе, небо! Привет вам, звезды-малютки! Вечно вы мерцаете в черно-синем небе и маните мое одинокое сердце, — писал Чижевский. — Мне порой кажется, что там, где в глубоких ущельях бесконечности приютились планеты, может быть, там такой же одинокий странник, обнажив голову, простирает руки к нам… и говорит те же вдохновенные, те же вечные слова изумления, восторга и тайной надежды…»
Да, в пустыне легче понимается то великое и абсолютное, что трудно понять в суете городов!..
Тихий шорох пробежал по песку и замер. Я оторвал взгляд от блеклого восхода и увидел ушастую круглоголовку, которую туркмены выразительно называют гызарды гулак — «красные уши». Почему ее так прозвали, я понял сразу, как только протянул к ней тонкий стебелек селина. Ящерка не убежала, а попыталась испугать меня, рванувшись вперед с широко разинутым ртом. Зубчатые складки в углах ее рта оттопырились, налитые кровью, и она стала похожа на тысячекратно уменьшенного страшного доисторического чудовища.
Вдруг уши ящерицы заалели еще больше, словно засветились изнутри, и песок вокруг нее покрылся кровавыми пятнами. Я оглянулся и увидел край Солнца, расползавшегося магмой по склону дальнего бархана.
Это был странный восход. Ему не предшествовало многоцветье зари, задолго оповещающей о приближении Его Величества Светила. Только что была ночь, и звезды дрожали над пустыней, и холод знобил. И вдруг, словно в нерешительности поползав по дальней барханной гряде, Солнце выпрыгнуло в небо огненным драконом, сразу дохнуло жаром, одним взглядом превратило монотонно-серую равнину в яркое лунное нагорье. Вспыхнули голые вершины барханов, розовыми языками пламени взметнулись прозрачные кроны песчаных акаций. Проснулся ветер, зашевелил мелкие песчинки.
Хорошо было сидеть в тишине и слушать, как просыпается пустыня, и думать, что ты один в этих песках. Из полусна самомнения вывел близкий плач верблюда. Не так уж часто мне приходилось слышать, как кричат эти животные, чтобы с уверенностью судить о «верблюжьих эмоциях», но тут у меня почему-то не было сомнений: таким жалобно-просящим казался этот крик. Я сбежал с песчаного склона, вскарабкался на другой и увидел в соседней котловине молодого верблюда в толпе моих вчерашних знакомых из Вильнюса. Будущие географы хотели поближе познакомиться с «кораблем пустыни», с двух сторон лезли на его лохматый горб. Верблюд явно не понимал, что от него хотят, падал на колени и, вытянув шею, кричал испуганно, как кричат дети. Скрипящий, надрывный плач его тонул в хохоте, в подбадривающих криках фотографов, приготовившихся ловить экзотический кадр. То ли мое появление в столь ранний час удивило студентов, то ли они поняли тщетность своих попыток, только скоро оставили верблюда в покое, ограничившись снимками с близкого расстояния его надменно поднятой морды.
После только что пережитого мне не хотелось никаких встреч, и я, помахав студентам, спустился в межбарханную котловину и пошел по ней навстречу ветру. Здесь, по плотному песку, можно было идти быстрее. Но котловина петляла, и мне приходилось время от времени карабкаться на сыпучие барханы. Куда шел и зачем, я не задумывался, просто хотелось уйти подальше, чтобы не растерять, сохранить в себе радость встречи с величием пробуждающегося мира. Наконец устал, прилег отдохнуть в жидкую тень саксаула. И уснул.
Мне приснился металлургический завод, куда ездил весной в командировку. Раскаленный мартен жег левую руку. Я прятал ее за спину, пятился в прохладную струю вентиляторов, и никак не мог уйти от нестерпимого жара.
Проснулся в безотчетной тревоге. Тень саксаула сдвинулась, откинутая в сторону голая по локоть рука лежала на солнцепеке. До покрасневшей сухой кожи больно было дотрагиваться. Я оперся другой рукой, чтобы встать, и едва не отдернул ее: песок был почти горячий. Только тогда понял, как неосторожно поступил: возвращаться предстояло по самому страшному полуденному солнцу. Только тогда оценил случайную предусмотрительность: если бы утром ушел без пиджака, мне была бы отсюда одна дорога — в больницу.
Прикрыв голову носовым платком, чтобы солнце не свалило на первом же километре, я пошел по котловине между раскаленными добела барханами. Через полчаса меня догнал страх: подумалось вдруг, что иду не в ту сторону. Остановился, стал рисовать на песке карту заповедника и окрестностей. Сверил направление, определив страны света по часам и солнцу. Выходило, что надо лезть на бархан. Совсем не хотелось подниматься по обжигавшему ноги сыпучему склону, но я все же взобрался на вершину. Вокруг лежали монотонно белые пространства, и зеленой ниточки поселка нигде не было видно.
Удивляло, что совсем не хотелось пить, — было одно только чувство голода, — и странными казались известные мне многочисленные утверждения, что муки голода ничто по сравнению с муками жажды. Сразу вспомнился любопытный эксперимент, который мне пришлось наблюдать года полтора назад. Зимой на Черном море испытывали спасательный плотик. Но испытатели — специалисты спасательных служб — решили заодно проверить свою выносливость, узнать, что чувствует человек, вынужденный после кораблекрушения качаться на волнах без еды и без воды. Сидя без движения в закрытом плоту, они ничего не ели пять суток и не сделали ни глотка первые тридцать шесть часов, после чего пили из неприкосновенного запаса по четыреста пятьдесят граммов воды в сутки. И еще уверяли, что чувствуют себя отлично.
Вспомнились авторитетные заключения врачей, что в обычных условиях человеку нужно два с половиной литра воды в день. И еще один эксперимент, о котором я был наслышан, когда группа смельчаков решила пожить в пустыне, обходясь семнадцатью стаканами воды. Когда температура в палатке поднялась до сорока двух градусов, они легли и больше не вставали. У них не было сил даже разговаривать. Так было установлено, что человеку, которому даже ничего не надо делать, для жизни в пустыне требуется в день не меньше двадцати семи стаканов воды.
Зачем столько? Лишь для охлаждения тела. Живой организм, что печка, постоянно выделяет тепло. В умеренных широтах тело охлаждается в основном прохладным воздухом и лишь на треть — испарением. В пустыне температура воздуха выше температуры тела и терморегуляторы организма работают на полную мощность, усиленно испаряя влагу. Это делается главным образом для того, чтобы охлаждать окружающий воздух. Но много ли значит «холодильник» человеческого тела по сравнению с гигантской печкой пустыни? И получается, что человек только зря теряет влагу. Если эта потеря достигает шести — восьми процентов от веса тела, человек падает в обморок. При потере десяти процентов начинаются галлюцинации, при двенадцати — сердце отказывается проталкивать слишком сгустившуюся кровь.
Хорошо верблюду, он способен выдержать потерю влаги, составляющую четверть от веса тела. Зато если уж дорывается до воды, то пьет ее поистине как верблюд: десять ведер за раз минимум.
Для спасения от зноя пустыни есть только два пути: без конца пить воду или же надеть скафандр, не допускающий потери влаги. Вот почему туркмены ходят по солнцепеку в ватных халатах и меховых шапках: с помощью теплой одежды они спасаются от жары.
У верблюдов тоже есть свой «скафандр»: их знаменитая шерсть — один из лучших в мире теплоизоляционных материалов. Остриженный верблюд теряет на 60 процентов больше влаги, чем до стрижки…
И тут я поймал себя на том, что все время думаю о воде. Жажда подбиралась каким-то хитрым путем. Я вдруг ясно увидел перед собой утренний кран, живую струю воды, прозрачную лужицу в каменистой ямке и пожалел, что не напился тогда как следует. И испугался: неужели начинаются галлюцинации? В нетерпении взобрался на бархан и снова ничего не увидел, кроме раскаленных пространств. Мне стало страшно. Подумалось, что можно упасть от солнечного удара и уже через пару дней превратиться в высохшую мумию.
Торопливо стянув майку, я накинул ее на голову и упрямо пошел вперед, стараясь не облизывать растрескавшиеся губы, чтобы не терять влагу. В голове стучало, словно там был маятник, как в туристском шагомере. А мысли были все о воде и о воде.
Сколько ее на Земле! Если всю воду морей, озер и рек распределить равномерно по поверхности планеты, то получился бы сплошной океан глубиной 2686 метров. Только испаряется ежегодно 519 триллионов кубометров. И столько же выпадает дождем и снегом. Полутораметровый слой дождевой воды каждый год ложится на поверхность планеты. Но, увы, лишь в среднем. И крутился в голове знаменитый дифирамб воде Антуана де Сент-Экзюпери: «…вода, у тебя нет ни вкуса, ни цвета, ни запаха, тебя невозможно описать, тобой наслаждаются, не ведая, что ты такое. Нельзя сказать, что ты необ