— Да, а вода в лавке есть? — спросил Длинный Хаим, вставая и снимая свою шляпу со спинки стула.
— Конечно, там есть вода, — сказала мама. — Там есть кран и раковина.
— Это — главное, — сказал Длинный Хаим. — Живая вода там течет.
И, выходя, он радостно бормотал себе под нос:
— Живая вода там течет.
Услышав вопрос «Да, а вода в лавке есть?» еще до того, как мама рассказала ему о том деле, ради которого неожиданно явился Длинный Хаим, Срулик воспылал гневом, прежде всего на себя самого, а потом, в той же мере, — на свою мать и на этого долговязого изобретателя патентов, но сквозь дым перед ним замаячил спасительный выход. Длинный Хаим пришел попросить ключи от папиной мастерской «на некоторое время», и мама, конечно, тут же согласилась, не потребовав никаких объяснений: почему и для чего нужна ему мастерская и что означает его «некоторое время» — состоит ли оно из дней, недель или месяцев. И правда, как можно в чем-то упрекать маму? Мыслимое ли дело, чтобы она обращалась иначе с другом папиной юности, с годами ставшим другом всей семьи! В сущности, не все ли ей равно? Если он попросил, значит, лавка необходима ему для какого-нибудь патента, и она, со своей стороны, рада, что может помочь ему. И какая разница — надолго ли? Нечего опасаться, что Длинный Хаим навсегда остановится на одном из своих патентов.
— В доме нет ни гроша, а она спешит просто так отдать ключи от папиной лавки Длинному Хаиму! — закричал Срулик на мать, не в силах совладать с растущим в нем гневом на самого себя.
Как это мастерская совершенно вылетела у него из головы? При всех попытках пробить глухую стену, стоящую у него на пути, ему вовсе не приходила в голову папина мастерская, пустовавшая безо всякой пользы. А ведь плата за пользование ею, которую он мог бы получить, превышает все, что он был способен заработать за шесть месяцев в библиотеке вместе со всеми дополнительными работами, даже если предположить, что он сможет получить дополнительную работу в сиротском приюте и в других местах! Как это случилось, что даже он, ловкий Срулик, блистательный Срулик, Срулик с великими идеями, потрясающими саму Ориту, как это могло случиться, что и он барахтался в потемках, пока не явился Длинный Хаим — изобретатель патентов и не открыл ему глаза на самый простой, самый легкий, самый ясный, самый действенный и самый лучший выход! Завтра же он пойдет в лавку и заберет у него ключи! Но ему все же причитается награда, этому Длинному Хаиму, за этот его патент! Срулик заплатит ему определенный процент из арендной платы, как платят, например, посредникам. Скажем — три процента.
Назавтра, прежде чем уйти, он договорился с Розой, чтобы она побыла с мамой восемь часов. Четыре часа, которые он работает в библиотеке, и дополнительные четыре часа, которые ему потребуются, чтобы получить обратно ключи и сходить к маклеру. Если все пойдет гладко, он, возможно, еще успеет заскочить к Орит и сказать ей, что он собирается отправиться в большое путешествие не через пять-шесть недель, а через пять-шесть дней!
Подойдя к лавке, он обнаружил, что она заперта, и сердце его екнуло при виде чахлого кипариса, торчавшего рядом с нею так же, как в годы его детства. И тогда, в далекие детские годы, он жалел этот несчастный кипарис, которому суждено было вырасти и провести всю свою жизнь именно в таком углу, не имея никакой возможности сдвинуться с места даже на несколько шажков вправо или влево, что могло бы в корне изменить его судьбу. В этом углу находилась общественная уборная, обслуживавшая весь торговый центр, и все подмастерья, ленившиеся зайти внутрь самой уборной, доходили до угла, останавливались и мочились на кипарис. И будто этого еще не достаточно, на него выплескивалось пенящееся отработанное масло из гаража по другую сторону дороги, смешивалось с мочой и скапливалось в ямке вокруг ствола. А он все еще стоит здесь, посаженный посреди лужи мочи, бензина и машинного масла, окруженный железным ломом, и старается прямо держать свою крону, как все кипарисы, которым хорошо в этом мире только потому, что кто-то посадил их в другом месте.
— Ему надо помочь, — подумал Срулик и представил себе, как он приходит, выкапывает его со всеми корнями и высаживает в лощине у Русского подворья. — Но я никогда не смогу спасти все невинно хиреющие кипарисы. А что делать со всеми безвременниками, вырастающими посреди дороги, и прежде чем они успевают зацвести, их вытаптывают ослы! Такого безвременника, который никак не может спастись от ослиного копыта, ничуть не утешает тот факт, что целый народ безвременников продолжает существовать и цвести по всем окрестным полям.
— Если бы лавка была открыта и Длинный Хаим сидел внутри, все не было бы здесь таким грустным и убогим, — сказал себе Срулик, почувствовав, что предприятие по сдаче мастерской вместе со всеми инструментами затягивается, а его время не ждет. В детстве он любил ходить к папе в мастерскую. Из деревянных обрезков он делал себе игрушки: автобусы, машинки и аэропланы, а потом приносил их домой и раскрашивал акварельными красками. Однажды они с папой сидели в темноте мастерской и смотрели на пламя горящей свечи. Он забыл, почему его тогда привели в мастерскую ночью и почему не было света и папе пришлось зажечь свечу, но явственно помнил горевшую на верстаке свечу. При свете свечи засияли трубы, копья и мечи, окружавшие шершавую глухую каменную стену. Еще шесть обходов — и обрушится стена[29]. Стена вместе со всеми окружавшими ее легионами обрушилась в тот момент, когда папа зажег фонарь «летучая мышь» с его белым колеблющимся светом. Когда свет разлился по всей лавке, видение съежилось и диво дивное обернулось обычными мелкими предметами: гигантская каменная стена, окружавшая Иерихон, стала доской, положенной на стол, а все сверкающие трубы, копья и мечи полков Иисуса Навина оказались лишь зубьями прислоненной к ней пилы. Чудесный свет свечного пламени, высветивший это видение, сам растворился и превратился в ничтожно слабый язычок, распространявший запах топленого жира.
— Иисус Навин, — сказал себе Срулик и тут же устремился в сторону глазной клиники доктора Ландау.
Берл сможет ему подсказать, где сейчас можно найти его брата Длинного Хаима.
Большинство больных, толпившихся у входа в контору клиники, были, как обычно, феллахи[30], терпеливо сидевшие на полу вдоль стен длинного коридора, лавок в котором никогда не хватало на всех. Среди них тут и там были рассеяны евреи с гноящимися, опухшими и скорбными глазами, сделавшие слабую попытку предотвратить проникновение Срулика в кабинет Берла криками: «В очередь, в очередь! Надо взять номерок у привратника!»
— Весь мир препятствует ему, — сказал себе Срулик и с нарастающим раздражением, не утруждая себя объяснениями, что он-де пришел не для того, чтобы получить медицинское обслуживание, легкой трусцой миновал коридор, заполненный женами феллахов, сующими груди младенцам со слезящимися глазами, и вошел в кабинет Берла.
Берл сидел за столом с несколько натянутой улыбкой на бледном лице. Перед ним стоял реб Ицхок с красной физиономией в зарослях бороды и пейсов, и он тоже казался улыбающимся сквозь усы и бороду. На первый взгляд они производили впечатление людей, одинаково довольных какой-то шуткой, ранее прозвучавшей между ними, и только впоследствии Срулику стало ясно, что он вошел в тот момент, когда они были готовы от злости разорвать друг друга на части. То же случилось бы и с тем, кто походя поднял бы на краткий миг глаза и увидел на карнизе двух голубей с вытянутыми шеями, показавшихся ему воплощением любви, а на самом деле готовых к жестокому бою, в котором каждый рвался заклевать другого до смерти. Он вошел в самый разгар войны — войны языков. Реб Ицхок, пришедший для лечения бельма на глазу, упрямо говорил только на идиш, в то время как Берл упрямо понимал только иврит.
— Теперь ты уже точно знаешь, кого считать евреем, — сказал Берл Срулику, который будто только затем и явился, чтобы узнать ответ. — Еврей — это тот, кому нельзя говорить на иврите.
Голос Берла, всегда хриплый и сдавленный, в минуты волнения не повышался, а, напротив, садился еще больше. Когда вспыхивали споры между ним и доктором Ландау, он все больше хрипел с каждым рыком, вырывавшимся из пасти окулиста, пока в конце концов его голос не начинал звучать как некий шепчуще-булькающий рокот, своеобразный звуковой фон для докторского рева. Доктор, который к тому времени был уже туговат на ухо и затруднялся воспринимать даже четкую дикцию, вовсе не слышал аргументации Берла на поздней стадии спора, а когда хотел все же узнать, что тот говорит, бывал вынужден прекратить метание громов и склонить ухо прямо ко рту Берла, и это сердило его еще больше, чем сами аргументы.
— Ты нарочно разговариваешь шепотом, шипишь, как змей, чтобы я прекратил говорить, чтобы мне пришлось к тебе прислушиваться, чтобы мне пришлось подносить ухо прямо тебе в рот! — говорил ему доктор в пылу спора, хотя знал, что это не ораторская уловка, призванная привлечь внимание.
Быть может, это было врожденным свойством, но возможно, голос Берла сел именно из-за непрерывных воплей, всегда его окружавших и вызывавших у него такое физическое отвращение, что от чужих криков у него иногда болело и хрипло горло. Так или иначе, по сиплому шепоту Берла Срулик понял, что тот находится в разгаре борьбы с реб Ицхоком, и поэтому поспешил заявить, прежде чем Берл продолжил о своем:
— Я ищу Длинного Хаима. Где его можно найти?
Берл на секунду уставился на него в изумлении, словно тщетно пытаясь найти связь между долгой жизнью и происходящей здесь войной языков, и когда ему стало ясно, что нет между ними никакой связи и что Срулик пришел только для того, чтобы выяснить местонахождение его брата, раздражился еще сильнее и прошептал своим надтреснутым глухим голосом:
— Разве я сторож брату своему?[31]