Растущий нарциссизм Анны выражается в романе по-разному. Важную роль зеркала играет тот портрет Анны, который писали с нее по заказу Вронского, когда они жили за границей. Но Анна и сама выбирает себе «зеркало» – это английская девочка, носящая ее имя (в форме «Ганна» – англ. Hannah), взятая в воспитанницы. Ганна – дочь тренера-англичанина Вронского. Облонский рассказывает Левину по дороге, когда они едут в гости к Анне:
– У них, то есть у Вронского, был тренер-англичанин, мастер своего дела, но пьяница. […] и теперь все семейство на ее руках […] она сама готовит мальчиков по-русски в гимназию, а девочку взяла к себе (ч. 7, гл. 9, т. 9: 305).
Но даже Степану Аркадьичу забота Анны об англичанке кажется несколько чрезмерной, и он говорит: «Кончится тем, что ты ее будешь любить больше своей» (с. 308). Анна сразу обвиняет брата в «мужском» взгляде: «Вот мужчина говорит. В любви нет больше и меньше. Люблю дочь одною любовью, ее – другою» (с. 308).
Но именно вокруг Ганны запутывается тот клубок нитей раздора, который станет роковым в отношениях Вронского и Анны.
Все началось с того, что он [Вронский] посмеялся над женскими гимназиями, считая их ненужными, а она заступилась за них. Он неуважительно отнесся к женскому образованию вообще и сказал, что Ганна, покровительствуемая Анной англичанка, вовсе не нуждалась в знании физики.
Это раздражило Анну. […]
– Я не жду того, чтобы вы помнили меня, мои чувства, как может их помнить любящий человек, но я ожидала просто деликатности, – сказала она. […]
– Мне неинтересно ваше пристрастие к этой девочке, это правда, потому что я вижу, что оно ненатурально.
Эта жестокость его, с которою он разрушал мир, с таким трудом состроенный ею себе, чтобы переносить свою тяжелую жизнь, эта несправедливость его, с которою он обвинял ее в притворстве, в ненатуральности, взорвали ее.
– Очень жалею, что одно грубое и материальное вам понятно и натурально, – сказала она и вышла из комнаты. […]
«Ненатурально», – вспомнила она вдруг более всего оскорбившее ее не столько слово, сколько намерение сделать ей больно.
«Я знаю, что он хотел сказать; он хотел сказать: ненатурально, не любя свою дочь, любить чужого ребенка» (ч. 7, гл. 23, т. 9: 356–357).
Где-то глубоко внутри себя Анна сама осознает свое отчуждение от окружающего ее мира (Толстой подчеркивает это отчуждение все усиливающейся привычкой щуриться)[28], ее замыкание на самой себе, на своей любви, которая вместо того, чтобы быть дарующей, становится требовательной и всепоглощающей[29]. И ответственным за эту любовь, чуть ли не виновником, Анна считает Вронского. Она размышляет в одиночестве о своем положении:
Я ничего не могу делать, ничего начинать, ничего изменять, я сдерживаю себя, жду, выдумывая себе забавы – семейство англичанина, писание, чтение, но все это только обман, все это тот же морфин. Он бы должен пожалеть меня (ч. 7, гл. 12, т. 9: 315).
Во время одной из последних ссор опять всплывает вопрос о детях. Анна отказывается понимать заинтересованность Вронского в ее разводе.
– Ясность не в форме, а в любви, – сказала она, все более и более раздражаясь не словами, а тоном холодного спокойствия, с которым он говорил. – Для чего ты желаешь этого?
«Боже мой, опять о любви», – подумал он, морщась.
– Ведь ты знаешь для чего: для тебя и для детей, которые будут, – сказал он.
– Детей не будет.
– Это очень жалко, – сказал он.
– Тебе это нужно для детей, а обо мне ты не думаешь? – сказала она, совершенно забыв и не слыхав, что он сказал: «для тебя и для детей».
Вопрос о возможности иметь детей был давно спорный и раздражавший ее. Его желание иметь детей она объясняла себе тем, что он не дорожил ее красотой (ч. 7, гл. 25, т. 9: 364–365; курсив Толстого. – Б. Л.).
Анна уже не в состоянии воспринимать что-либо другое, нежели самое себя.
Атрибут английский, повсюду в Воздвиженском преследующий читателя, оказывается, таким образом, коррелятом ненатуральности. «Театр» и притворство петербургской среды (будь то кружок Лидии Ивановны или салон кузины Бетси) переселяются в Воздвиженское. Рационально построенная жизнь возводится в ранг высшей ценности и требует вмешательства в природу, в ту «дикую натуру», которой еще живут в России[30]. Первый защитник традиционного уклада жизни, Константин Левин, считает именно строительство железных дорог (кстати, впервые появившихся в Англии) роковым для русской жизни:
Он доказывал, что бедность России происходит не только от неправильного распределения поземельной собственности и ложного направления, но что этому содействовали в последнее время ненормально привитая России внешняя цивилизация, в особенности пути сообщения, железные дороги, повлекшие за собою централизацию в городах, развитие роскоши и вследствие того, в ущерб земледелию, развитие фабричной промышленности, кредита и его спутника – биржевой игры (ч. 5, гл. 15, т. 9: 61).
Модернизация страны влечет за собой такие явления, как «машинность» работы на фабриках, тягу к роскошной жизни (построенной на кредите), биржевую игру (вместо постепенного вкладывания средств).
И сложным образом «английский роман» Анны и Вронского, возникший на той же железной дороге, вписывается в картину ненатуральности и неорганичности, связанной с «англизацией» русской жизни в понимании Толстого. И не случайно антиподом жизни в Воздвиженском предстает жизнь в имении Левина Покровское.
Противопоставление двух имений обыгрывается во множестве реальных деталей. Одна из наиболее значимых – заплатанность не только Покровского экипажа, в котором едет Долли, но и ее одежды – в сравнении со всем «с иголочки новым» в Воздвиженском. Левинские лошади «непаристые», и его коляска «с заплатанными крыльями». Свияжский, гостивший в Воздвиженском, иронически отзывается о коляске: «…в этом везикуле» (фр. véhicule) – т. е. простая повозка, контрастирующая с тем char à bancs, в котором едет он (ч. 6, гл. 17, т. 9: 209). У Долли с собой – под стать коляске – только заплатанная кофточка, уложенная ею по ошибке. И ей станет стыдно «за те самые заплатки и заштопанные места, которыми она так гордилась дома» (с. 215).
При отъезде Долли из Воздвиженского Толстой еще раз фиксирует взгляд на всех этих деталях: «Кучер Левина в своем не новом кафтане и полуямской шляпе, на разномастных лошадях, в коляске с заплатанными крыльями мрачно и решительно въехал в крытый, усыпанный песком подъезд» (ч. 6, гл. 24, т. 9: 244). Подчеркивание «заплатанности» ипостасирует название имения Покровское. Праздник Покрова в русском календаре связан с защитой, со свадьбой, с материнством[31]. И в Покровском Левина празднуется брак и семейная жизнь: беременность Кити и многочисленные дети часто там гостившей Долли – антиподы стерильности жизни в Воздвиженском.
В усадьбе Вронского живут не родственники, как у Левина, а случайные гости[32]. Долли чувствует себя скорее в гостинице, чем в доме:
И эта комната […] была преисполнена роскоши, в какой никогда не жила Долли и которая напоминала ей лучшие гостиницы за границей (ч. 6, гл. 18, т. 9: 213).
Чувство «не-дома» усиливалось на обеде:
Обед, вина, сервировка – все это было очень хорошо, но все это было такое, какое видела Дарья Александровна на званых обедах и балах, от которых она отвыкла, и с тем же характером безличности и напряженности (ч. 6, гл. 22, т. 9: 235).
Отсутствие чувства дома в Воздвиженском, отчуждение Анны от дочери, и, главное, ее решение, втайне от Вронского, не иметь детей – все это потрясает Дарью Александровну, и она возвращается в Покровское с совершенно другим чувством, чем отправлялась оттуда.
Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении (ч. 6, гл. 24, т. 9: 243).
Интересна беседа Долли с кучером по дороге домой о впечатлениях от Воздвиженского:
– Ну, а лошади их понравились тебе? – спросила Долли.
– Лошади – одно слово. И пища хороша. А так мне скучно что-то показалось, Дарья Александровна, не знаю, как вам, – сказал он, обернув к ней свое красивое и доброе лицо.
– Да и мне тоже. Что ж, к вечеру доедем?
– Надо доехать (ч. 6, гл. 24, т. 9:245).
Емкое слово «скучно» выражает ту томящую праздность, которую Долли встретила в доме Вронского.
Как я стремилась показать, «английская тема» слагается из множества элементов: от английских реплик, вещей, деталей интерьера и игр – до образов англичанок-гувернанток. Конкретные контексты всегда предполагают оценочную оптику всей этой «английской палитры», разные оценки взаимно отражают друг друга, и в целом эта мозаика складывается в общий образ английского, ипостасирующего ненатуральность, притворство, смешение природных ролей, принцип конструирования жизни. «Английское» в романе участвует в том противопоставлении, которое Толстой проводит через весь роман, между «своим» и «чужим», органичным и наносным или искусственным. В конечном итоге, между правдой и ложью. Свое, родное обретается в Покровском, а в Воздвиженском жизнь движется по ложному, «сделанному» пути, который постепенно приводит героев к краху. Человек не может рационально сконструировать жизнь, он может только «залатать» ее и принимать такой, какой она ему дана.