Но высокие слова Кознышева беспощадно опрокидываются тем описанием «подробностей», которое дается в тексте. Например, в поезде Кознышев предпочитает не обращать внимания на добровольцев: «он столько имел дел с добровольцами, что уже знал их общий тип, и это не интересовало его» (ч. 8, гл. 3, т. 9: 397). Но через его спутника, Катавасова, мы получаем характеристику трех конкретных лиц (ч. 8, гл. 3, т. 9: 397–398):
– юноша со впалою грудью, богатый московский купец, промотавший большое состояние до двадцати двух лет […] был изнежен, избалован и слаб здоровьем […] был уверен, в особенности теперь, выпив, что он совершает геройский поступок, и хвастался самым неприятным образом;
– отставной офицер […] человек, попробовавший всего […] был и на железной дороге, и управляющим, и сам заводил фабрики, и говорил обо всем, без всякой надобности и невпопад употребляя ученые слова;
– артиллерист […] скромный, тихий человек […] Когда Катавасов спросил его, что его побудило ехать в Сербию, он скромно отвечал: —
Да что ж, все едут.
Когда Катавасов радуется, что едет артиллерист – «их там мало», тот признает, что «не много служил в артиллерии, я юнкером в отставке», и начинает объяснять, «почему не выдержал экзамена». Разочарованный Катавасов обращается к старичку в военном пальто, чтобы узнать его мнение. Но старик, «по опыту зная, что при теперешнем настроении общества опасно высказать мнение, противное общему, и в особенности осуждать добровольцев, говорит только: “Что ж, там нужны люди”» (с. 399).
Эта мысль старичка-военного была развернута шире в раннем варианте главы, где она была высказана автором:
Если кто бы сказал, что почти так же как действовали Турки, действовали и другие правительства, его бы растерзали. Говорить заведомо ложь и утаивать истину, если так нужно для общего возбуждения, считалось политическим тактом. Повторение одного и того же, не давая никому высказывать не подходящее под общий тон мнение, торжествовалось как новое приобретение обществом – общественное мнение (ПСС 20, 554).
Побуждение «помочь славянам» разоблачается более всего при описании графа Вронского. Кознышев встречает его мать в поезде, и она объясняет: «Это Бог нам помог – эта сербская война» (ч. 8, гл. 4, т. 9: 401). Но и она себя обманывает: «Одно это могло его поднять». Из ее дальнейших слов узнаем, что сам Вронский мог бы и не додуматься до участия в войне, если бы не его друг Яшвин: «Яшвин – его приятель – он все проиграл и собрался в Сербию. Он заехал к нему и уговорил его. Теперь это занимает его».
Когда Кознышев, наконец, заговаривает с Вронским, от великих побуждений добровольца остается мало. На вопрос Кознышева: «Не нужно ли вам письмо к Ристичу, к Милану?»[52] – Вронский дает убийственный ответ: «Нет, благодарю вас; для того чтоб умереть, не нужно рекомендаций» (ч. 8, гл. 5, т. 9: 402). И Вронский еще прибавляет с мрачным юмором: «Нетто к туркам…». Но Кознышев не оставляет своих иллюзий и при расставании с Вронским произносит еще одну клишированную «общественным мнением» фразу: «Избавление своих братьев от ига есть цель, достойная и смерти и жизни» (с. 403).
Характер Облонского тоже вырисовывается более четко на фоне «славянского вопроса». В толпе тех, кто собирался сопровождать добровольцев, находим и Степана Аркадьича, для которого новое «дело привлекло с собой новые прощальные обеды»:
– Завтра мы даем обед двум отъезжающим – Димер-Бартнянский из Петербурга и наш Веселовский, Гриша. Оба едут. Веселовский недавно женился. Вот молодец! (ч. 8, гл. 2, т. 9: 395).
Облонский, женатый человек, который ведет себя как неженатый, ничего предосудительного не видит в том, что муж оставляет свою молодую жену сразу после женитьбы. Вместо того чтобы заботиться о семье – жена Долли проживает со всей детворой у Левина, и имению Ергушово грозит продажа из-за долгов Степана Аркадьича – сам Облонский гуляет, как прежде, и теперь раздаривает последнее «на братьев»:
Увидав проходившую даму с кружкой, он подозвал ее к себе и положил пятирублевую бумажку:
– Не могу видеть этих кружек спокойно, пока у меня есть деньги, – сказал он. – А какова нынешняя депеша? Молодцы черногорцы! (ч. 8, гл. 2, т. 9: 396).
Щедрость Облонского вызывает восхищение у княгини-панславистки: «– Вот именно вполне русская, славянская натура!»
Споры о «русскости», о том, что значит быть русским, на фоне славянского вопроса разворачиваются полностью в имении Левина, когда туда приезжает Кознышев. В течение всего романа главный вопрос для Левина состоит в том, чтобы соединить свою ежедневную жизнь, все те «подробности», от которых предпочитает Кознышев отвлечься, с какими-то теориями, высшими устоями жизни, понимаемыми и принимаемыми разумом. Но ему это никак не удается:
Мысли казались ему плодотворны, когда он или читал, или сам придумывал опровержения против других учений, в особенности против материалистического; но как только он читал или сам придумывал разрешение вопросов, так всегда повторялось одно и то же. Следуя данному определению неясных слов, как дух, воля, свобода, субстанция, нарочно вдаваясь в ту ловушку слов, которую ставили ему философы или он сам себе, он начинал как будто что-то понимать. Но стоило забыть искусственный ход мысли и из жизни вернутся к тому, что удовлетворяло, когда он думал, следуя данной нити, – и вдруг вся эта искусственная постройка заваливалась, как карточный дом, и ясно было, что постройка была сделана из тех же перестановленных слов, независимо от чего-то более важного в жизни, чем разум (ч. 8, гл. 9, т. 9: 411–412; курсив Толстого. – Б. Л.).
Знаменательно, что обсуждение «славянского вопроса» между гостями происходит на пчельнике у Левина, в своего рода райском садике и затишье от мирских сует. Левин никак не может принять слова брата Кознышева о том, что «нет объявления войны, а просто выражение человеческого, христианского чувства» (ч. 8, гл. 15, т. 9: 431). Он, живущий «подробностями», не чувствует сам и не видит вокруг себя «такого непосредственного чувства к угнетению славян», о котором говорит брат. Кознышев старается тогда обосновывать все «исторически»:
В народе живы предания о православных людях, страдающих под игом «нечестивых агарян». Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил (ч. 8, гл. 15, т. 9: 432)[53].
И получает ответ от брата: «– Может быть, но я не вижу; я сам народ, я не чувствую этого». Левина поддерживает старый князь Щербацкий:
– Вот и я. […] Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до болгарских ужасов никак не понимал, почему все русские так вдруг полюбили братьев славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод, или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился – я вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями-славянами. Вот и Константин (ч. 8, гл. 15, т. 9: 432).
Как опытный философ, Кознышев ускользает от этой критики, снова прибегая к магическому слову «народ»:
– Личные мнения тут ничего не значат, […] нет дела до личных мнений, когда вся Россия – народ выразил свою волю. […] Народ не может не знать; сознание своих судеб всегда есть в народе, и в такие минуты, как нынешние, оно выясняется ему (с. 432).
При этом Кознышев смотрит на старика-пчельника, как будто прося у него подтверждения своих слов. Старик действительно отвечает: «– Это так точно», – но описание его лишает эти слова всякого веса:
Красивый старик с черной с проседью бородой и густыми серебряными волосами неподвижно стоял, держа чашку с медом, ласково и спокойно с высоты своего роста глядя на господ, очевидно ничего не понимая и не желая понимать (ч. 8, гл. 15, т. 9: 432–433).
Точно такой же фразой – «Это так точно» – отвечает старик несколько позже, и Толстой дает нам знать, что это только ответ «на случайно брошенный на него взгляд» (ч. 8, гл. 16, т. 9: 436). Когда Левин решает обратиться к старику, чтобы узнать «мнение народа», он получает такой же безучастный ответ:
– Ты слышал, Михайлыч, об войне? Вот что в церкви читали? Ты что же думаешь? Надо нам воевать за христиан?
– Что же нам думать? Александр Николаевич император нас обдумал, он нас и обдумает во всех делах. Ему виднее (ч. 8, гл. 15, т. 9: 433).
И сразу после этих слов старик возвращается к тому, что от него зависит, чем он занят в нынешнее время:
– Хлебушка принесть ли еще? Парнишке еще дать? – обратился он к Дарье Александровне, указывая на Гришу, который доедал корку (с. 433).
Но Кознышев не сдается, и когда Левин говорит, что «в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч людей, потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые всегда готовы – в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию…», то Кознышев контратакует:
– Да, если ты хочешь арифметическим путем узнать дух народа, то, разумеется, достигнуть этого очень трудно. И подача голосов не введена у нас и не может быть введена, потому что не выражает воли народа; но для этого есть другие пути. Это чувствуется в воздухе, это чувствуется сердцем. Не говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем море народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество в тесном смысле. Все разнообразнейшие партии мира интеллигенции, столь враждебные прежде, все слились в одно. Всякая рознь кончилась, все общественные органы говорят одно и одно, все почуяли стихийную силу, которая захватила их и несет в одном направлении (ч. 8, гл. 16, т. 9: 434).