Путешествие вокруг дикой груши — страница 14 из 35

Мне потребовалось по крайней мере лет десять для того, чтобы уяснить, что на покос, как бы ни было жарко, мне следует надевать брюки и рубашку с длинными рукавами, причем рубашка должна быть застегнута до верхней пуговицы. Кто косит иначе, тот или вспотеет, простудится, или его зажрут слепни.

Но есть у понятия «деревня» и более широкий, более отвлеченный смысл. Это не только все люди, входящие в «наш мир», со всеми их помыслами и поступками, не только все наши кровные и всё, что они делают или избегают делать, но и принадлежащее сразу всем коллективное знание. За пределами этого знания знаний нет.

Чтобы было понятнее, о чем идет речь и что стоит за этим безапелляционным и непроницаемым миросознанием, поведаю такую историю.

В конце войны деревня неоднократно переходила из рук в руки, и однажды, когда русские в очередной раз выбили из нее немцев, шестеро немецких солдат, дезертировав из своей части, укрылись на чердаке винодельни на одном из ближайших холмов. Сдаваться в плен им не хотелось, но и воевать, видимо, надоело. Деревня отнеслась к их решению с уважением и укрывала их на протяжении шести лет. Что вовсе не значит, будто шесть лет они так и сидели на чердаке — напротив, они жили, работали на полях точно так же, как все остальные. Первой весной, на пашне, один из солдат распорол себе плугом ногу, получил заражение крови и, несколько дней провалявшись в жару, скончался. «Все», иными словами деревня, знали, что немец при смерти, но врача к нему все-таки не позвали. Окружной врач, живший в дальнем селении, в число «всех» не входил. Точно так же, как и священник. Так без попа и похоронили. Обособленное и непроницаемое миросознание, не позволившее спасти жизнь одному из немцев, сделало вполне безопасной и вольной жизнь остальных пятерых — настолько, что позднее они не только батрачили на местных хозяев, но ходили на заработки даже в соседние деревни. Ничто этому не препятствовало, поскольку жители ближних селений относятся к числу «всех», а то, о чем знают все, обсуждать не имеет смысла, то есть никто посторонний об этом узнать не может. Почему я и говорю, что живу в местах, где люди мыслят понятиями премодерными. В самую мрачную пору «холодной войны», когда все венгерское общество сплошь было опутано сетью доносчиков и сексотов, пятеро немцев по-прежнему чувствовали себя в полной безопасности, более того, в один замечательный день, когда их совсем заела тоска по родине, местные жители переправили их через проходящую неподалеку австрийскую границу. Невзирая на ограждения из колючей проволоки, на минные поля, на страшный «железный занавес».

Есть ощущение, будто жизнь здесь складывается не из индивидуальных впечатлений, не из осмысленной исторической памяти, не из воспоминания и забвения, а из глухого молчания.

Что, конечно, можно понять, ведь если люди, наделенные индивидуальным сознанием, неизменно вынуждены говорить чуть больше того, что они знают, то в премодерном обществе каждый в отдельности говорит всегда меньше того, о чем знают все.

В молчаливом, расчерченном перелесками крае, который с запада огибает дорога, проложенная еще римлянами, и где старые латинские названия городов мы используем так же, как ласкательные имена наших близких знакомых, земля покрыта правильными волнообразными наплывами. Первые асфальтированные дороги здесь построили в тридцатые годы двадцатого века американские и британские нефтяные компании, когда их геологи обнаружили, что красивый волнистый ландшафт скрывает в глуби богатые залежи нефти. Шоссе проложили почти след в след по старым проселкам, и они, пересекая изрезанные небольшими речушками долины, взбираются на холмы, одолев которые снова неспешно сбегают в лощины, где среди грабов и тальника растут на кочках камыши, тростники, калужница, водяные лилии и струится очередной безымянный ручей. Холмы и долины, сменяя друг друга, широкими мощными волнами катят с северо-запада на юго-восток. На закате над ними встает туман и, густея, держится до рассвета. Нынешний облик этой суровой местности сформировали не тектонические процессы и даже не бывшее здесь когда-то море, а массы снега и глыбы льда, которые, сойдя с Альп в конце ледникового периода, протаранили и отутюжили здесь всю поверхность. Если встать на возвышенность и повернуться туда, где угадывается безмятежная Адриатика с полуостровом Истрия, то, пожалуй, еще и сегодня можно различить отголоски двигавшейся на протяжении сотен тысячелетий морены. Или, может быть, о неимоверном грохоте и масштабах былых разрушительно-созидательных трансформаций нам напомнят сами физические особенности ландшафта. Крохотные селения, вскарабкавшиеся на гребни холмов, держатся кучно, так что можно услышать, когда у соседей бьют в колокол, и по звону определить: кто-то умер, кого-то хоронят, кто-то венчается, или крестит в храме младенца, или просто наступил полдень, наступил вечер, наступило утро, и, стало быть, жизнь без каких-либо происшествий продолжается заведенным порядком. А в ясную погоду можно разглядеть даже окраинные дома, утопающие в сливовых и яблоневых садах.

Не только знание, но и зрение, слух у сельчан функционируют как бы на коллективно-безличном уровне. Они одинаково видят и одинаково слышат. Меня всякий раз приводит в неописуемое изумление, что стоит кому-либо надеть что-то новое, незнакомое, как его перестают узнавать. И становится вдруг понятным, что в эпохи доиндивидуального существования переодевание действительно могло вводить людей в заблуждение. Больше того, когда в деревне появляется чужак, местные жители затрудняются определить его возраст. Не так у них, видно, глаза устроены, они изучают не внешний вид, а характер, качества незнакомца. И часто ведут себя с чужаком в полном противоречии с его внешностью. Ко всякому незнакомцу проявляют бесконечное, мучительное недоверие и в то же время бездумно пускают в дом всякого, кто одет в костюм с галстуком, да еще предъявляет какую-нибудь бумажку. Соответственно, воры, желающие проникнуть к ним, прикидываются налоговыми инспекторами или землемерами. И трюк этот всякий раз безотказно срабатывает. Смысл иностранных слов они пытаются найти в их звучании — так появляются произносимые с полной серьезностью «киноскоп» вместо «кинескопа» и «шлангбаум» вместо «шлагбаума», при этом они же, гораздо бережней, чем в других местах, сохраняют, хотя и в переиначенном на народный лад виде, средневеково-латинский пласт венгерского языка. Например, сорняк, именуемый повсеместно пастушьей сумкой, называют каствеллой (по-латыни — capsella bursa-pastoris). Они различают лишь основные цвета, такие как желтый, красный и синий, относительно остальных колеблются и могут назвать коричневым то, что в других местах называют сиреневым, оливковым или янтарным. Даже в магазине тканей, что находится в близлежащем городке, темно-коричневый, темно-серый и темно-синий считаются черным цветом. И если кто сомневается, что дифференцированное цветоразличение является не естественной данностью человека, а результатом общественного договора, зачастую местного, он может легко в этом убедиться в нашем краю. Знание этих глубоко укорененных премодерных особенностей подводит нас ближе к пониманию, почему в наших местах люди так легко поддавались, да и сегодня еще поддаются, таким убийственным искушениям европейской истории, как национализм, фашизм или тот же большевизм. Когда вдруг появляется некто, начинающий вещать от имени коллективного сознания, исходя из своекорыстных намерений, премодерное сознание не способно распознать скрываемый за декларациями субъективный умысел.

Если где-нибудь в небо поднимается дым, то деревня знает, кто развел огонь, деревня чувствует, что именно там сжигают. Мир обозрим, все его обитатели сочтены. И деревня не может представить себе другой мир, где обитает кто-то еще, кроме тех, кто ею учтен.

Не могу ли я подсказать, за кого деревне голосовать, — с такой просьбой обратился ко мне местный старейшина весной 1990 года, когда все граждане недавно провозглашенной Третьей Венгерской Республики впервые могли участвовать в свободных выборах. Он говорил со мной так, словно был делегирован всей деревней. Да, собственно, так и было, его послала деревня, ибо о смысле и содержании политической свободы никто не имел понятия не только в деревне, но и далеко — покуда хватает глаз — за ее пределами. Разве что в нескольких крупных городах — в Праге, Варшаве, Берлине, Будапеште, да и там не все. Ведь диктатура рухнула в 1989 году вовсе не потому, что мало-помалу народы Восточной и Центральной Европы пришли к убеждению, что миропорядок, основанный на либеральной демократии и рыночной экономике, в конце концов лучше и справедливее, чем реально осуществленный социализм или неосуществимый в принципе коммунизм, так как он гарантирует индивидууму несколько большую порцию счастья. Как было бы замечательно, если бы это было так. Но, увы, правда в том, что народы Восточной и Центральной Европы, подчиняясь животному эгоизму и инстинкту выживания, пытались все эти годы сохранять минимально возможную частную собственность и автономию, стремились к тому, чтобы нелегально вернуть или заполучить то, что им принадлежало по праву. И в этих целях дружными усилиями подтачивали диктатуру, которая, не гнушаясь террором, массовыми убийствами и строжайшим ограничением свободы слова, собраний и свободы печати, намеревалась придать некую маскарадно-земную форму исконному человеческому влечению к коллективности и не менее древнему человеческому томлению по равенству между людьми.

Но в этой довольно внушительной части мира политическая свобода означала и означает поныне не то, что она означает в других краях.

И если бы я сказал местному голове, за кого следует голосовать деревне, то, несомненно, деревня отдала бы свой голос за ту партию или за того кандидата, которым я отдаю предпочтение. Но я этого не сказал. И вовсе не потому, что боюсь ответственности за свои слова. Я не сказал этого потому, что при первых проблесках демократии — даже в интересах самой этой демократии — не желал предавать свое понимание политической свободы и демократической процедуры. Вместо этого я коротко объяснил, к