стных младенцев — ни-ни!
Чтобы не тратить слов понапрасну, скажу, что работала в том родильном доме одна добрая старая нянька. Старуха была так толста, что еле носила свои телеса на изукрашенных воспаленными венами слоновьих ногах. Не будь она женщиной тихой и скромной, то могла бы гордиться своей необъятной грудью, каких свет не видывал. Купая младенца, она трех других могла усадить на два огромных холма — чтоб не плакали, а играли между собой или спокойно сосали пустышки. Такой она уродилась, так что гордиться тут было нечем. К тому же с годами старуха стала подслеповата, очки же свои потеряла в одну из последних войн, и сама уж не помнила, на чьей стороне. Но для работы ей очки и не требовались, ведь младенцев — кто чей — она различала по запаху. Что и стало причиной большой беды. Ибо беда не в том, что мы иной раз ошибаемся, — истинная беда случается, когда мы замечаем, что совершили ошибку. Так что, люди, если вы вдруг заметили что-то неладное, то молчите, забудьте, выбросьте из головы.
Во время утреннего кормления матери поначалу поднесли к груди не своих младенцев с некоторым подозрением и неудовольствием, но оно и понятно: кому охота кормить, если уже кормили и на рассвете, и трижды кормили ночью, и вообще приходилось все время кормить и кормить. И той и другой показалось, что вчера младенец был не совсем такой, а чуть-чуть иной; во всяком случае, у них появился повод внимательно присмотреться к своим чадам. И именно подозрение это крепко впечатало в женскую память неродные черты. В конце концов обе матери покормили младенцев — не лучше, но и не хуже, чем своих кровных. Молоко малышам понравилось.
Ну вот, мало мне слепоты! О Господи, что я наделала, про себя причитала старая нянька, обнаружив, что подменила младенцев. Уже запахи стала путать? Старуха готова была выдрать на себе остатки волос. Ахти, дьявол! Как быть-то теперь? Что делать? — не унималась она.
В округе тем временем бушевала очередная война, все в дыму и огне, и только в родильном доме царят тишина и покой, витает медвяный запах густого и теплого материнского молока, доносится смачное чмоканье и рождаются — одна краше другой — мечты.
Да не надо вам ничего делать, любезная, вдруг ответил Господь, который всегда начинал разговор исключительно вежливым тоном. Я устрою все так, что дурное будет хорошим, недостаток — достоинством. Как обычно. Мои методы вроде как всем известны.
Нянька, ясное дело, не стала прикидываться, будто она ничего не слышит. Что за чушь ты несешь, ответила она Господу весьма непочтительно, потому что внутри у нее все кипело. Сколько раз ты добро превращал во зло, пуская коту под хвост всю ту малость хорошего, что у нас еще было!
Господь Бог, однако, не унимался, уверяя, что именно так будет хорошо. Дескать, если ничего не предпринимать, предоставив обмененных царевичей их судьбе, то, скорее всего, в последующие столетия чернозадым и мохноногим не останется ничего другого, как покончить с бессмысленными раздорами, и ежели будет так — а оно так и будет, — то тогда успокоятся наконец-то и дерьмоеды.
Добрая нянька не знала, что и подумать об этих дипломатических раскладах. Ведь случается, Бог говорит одно, а совесть — совсем другое. Так что во время следующего кормления она попыталась поправить дело, вернув младенцев законным мамашам. Однако не тут-то было! Кормить грудью своих собственных отпрысков мамаши не пожелали. Ах ты, старая ведьма! Уж не хочешь ли ты подменить нам детей? Чтобы я своей мраморной грудью кормила этого чернозадого! А я — этого мохноногого?! Уноси его, пока по-хорошему говорю! Славный царь чернозадых тебе башку снесет, если не уберешь сей момент этого мохноногого выродка! Да простятся мне эти слова, но что делать — уж таков лексикон царевен в наших краях.
О двух гордых народах, мохноногих и чернозадых, следует знать, что в течение уже многих тысячелетий они друг друга на дух не выносят. Сам я, к счастью великому, отношусь к дерьмоедам. Что еще интересно — ноги у мохноногих не были отродясь ни на волосок мохнатей, чем у чернозадых, а зад чернозадого был ничуть не чернее, чем задница мохноногого. Еще великий Страбон в тринадцатом томе своей «Географии» отмечал, что ни один смертный не сможет их отличить друг от друга, да и от дерьмоедов оба этих народа совершенно ничем не разнятся. Более поздние штудии подтвердили тот факт, известный уже и Страбону, что, собственно говоря, названия этих народов — не что иное, как прозвища, которыми оные предпочитают пользоваться, отчего-то стыдясь настоящих своих имен. К примеру сказать, вечновчерашние будут счастливы, если иноземный путник станет величать их вежливо дерьмоедами, а шовинисты и кровавые нацики смертельно обидятся, если кто назовет их не чернозадыми или мохноногими, а их настоящими именами. Страбон пришел к заключению, что никакой объективной основы у этих кличек нет, однако, по личному его опыту, среди них все же есть индивиды с устами настолько нечистоплотными, что он с чистой совестью мог бы назвать их и дерьмоедами, а кроме того, попадались еще экземпляры, у коих воняли ноги и зад был зело волосат; встречались, далее, и такие, в чьих мозгах света было не больше, чем в черной дыре волосатой задницы, отчего подобные типы у этих народов завсегда становились официальными спикерами. На другое они не годились.
Но по прошествии тысячелетий все эти трезвые наблюдения почему-то забылись, так что спикеры преспокойно вели свои речи, и нечего удивляться, что война бушевала в наших краях год за годом и месяц за месяцем. Бушевала и старая нянька: ну где ей теперь шпинату достать? И Господь покарал ее. Не за проступки — за маловерие. За то, что на все Господни благодеяния отвечала старая не осанной, а вечными причитаниями: а глазунья к шпинату где? Вон лилии полевые не спрашивают, где их шпинат с глазуньей, — ибо ведают, что Господь о них позаботится, сказал Господь, которого поведение няньки ввергло в гнев и печаль. Будешь ангелом их хранителем! — рявкнул он старушенции.
Это я-то? ангелом их? хранителем?! — покатилась со смеху нянька. Ты разве не видишь, что я еле таскаю тромбозные свои ноги?! От силы еще пару лет протяну. А когда окочурюсь, как буду о них заботиться с того света?
Однако не так-то просто сбить с толку Господа. Будешь жить, покуда живы они, изрек он. По пятам ходить будешь за молодыми царевичами. Таково было его последнее слово, которым хотел он благословить старушку, но доброй няньке послышалось в этом благословении и проклятие.
С того времени бедная старая нянька не знала ни сна ни покоя. Пришлось ей не только заботиться о захолустном роддоме, но и — по совместительству — кочевать от двора к двору. Ладно еще, что от одного до другого было рукой подать. А за их пределами простиралось до самого горизонта лишь необъятное царство вечновчерашних. Но туда она и сама бы не сунула носу, ибо в наших краях вся паскудная прелесть жизни заключается в том, что не сыщется человека, который жил бы среди соплеменников, от которых он якобы происходит. Люди в наших краях развлекаются тем, что приписывают себе вовсе не то происхождение, какое у них имеется или не имеется. Например, вам может встретиться вечновчерашний — по крови из истовых шовинистов, среди предков которого уйма кровавых нациков. Ведь человек может считать себя коренным нациком, а говорить на вечновчерашнем языке родного отца, а может чисто и без акцента изъясняться на языке своей матери, по-шовенски, оставаясь при этом настолько кондовым нациком, будто он таковым родился.
Да уж, правда, в замечательных наших краях нет народа, который бы не хотел разговаривать на родном языке, благо на то ему и законное право дано, но как-то так получается, что язык одного народа вечно вклинивается в язык другого, хотя принято «не свои» языки презирать. Вот, к примеру, раскроет рот какой-нибудь знаменитый оратор из вечновчерашних — и посыплются из него слова шовенские да нацистские, хотя эти слова означают такое, что он вряд ли хотел бы сказать на родном своем языке. То же самое и со славными шовинистами и отважными нациками — им хочется сказать то, что им хочется, на родном наречии, а выходят какие-то вечновчерашние грамматические конструкции, отчего возникает видимость, будто и сами слова их тоже какие-то вечновчерашние. Ну, ораторов, ясное дело, все это бесит. Даже пена идет изо рта от бессильной злобы. Приемлемого объяснения сему странному феномену не нашли ни психологи, ни лингвисты. Но смотреть на такое действительно тошно, а уж слушать подавно.
При таких неурядицах тяжкое было житье-бытье у добрейшей няньки. Однако не тяжелее, чем у других. Так уж, видно, Господь хотел, иначе было бы по-иному. Но он почему-то смешал все эти народы, и обычаи дал им опять же он, и не только плохие, но и хорошие. А, к примеру, со мной у него, похоже, особых планов не было, вот и сделал меня ничтожным придворным писцом с вытертыми локтями, хотя и мое житье легким не назовешь. То песни велят сочинять о подвигах истовых шовинистов, то воспевать эзоповым языком кровожадных наци-ков, к тому же варварские их слова надо плести так ловко, чтобы их понимали, даже не понимая в них ни бельмеса, и правители их вечновчерашних соседей.
Но как бы ни тяжко было житье-бытье, есть и в наших краях чему от души порадоваться. Взять хотя бы царевичей. Под рукой у заботливой няньки так пошли они в рост — прямо как кормовой бурак. Крепли день ото дня, наливались силушкой, настоящие Геркулесы стали. Им еще и пяти годов не исполнилось, а они уж подводу могли поднять, ухватив ее за оглобли. А когда пришло время, пошли кабаки крушить. Ну и девок, понятное дело, портить. Попадется им на пути юница — изнасилуют да и бросят околевать. Сквернословить царевичи научились еще в колыбели, а вот читать-писать ни по-гречески, ни по-латыни, ни на главных живых языках так и не выучились, за что народ их любил и в былинах своих прославлял. Своих наставников царевичи макали носами в чернильницы и обстреливали ученых мужей бумажными катышами. А когда у них молоко на губах обсохло и отлынивали они уже в высшей школе, то выбивали товарищам глаза из пращи и пива выхлебывали по четыре ведра за присест; словом, делали все что могли.