Рассеянный свет исходит из отдаленного источника. Меня увлекает к нему та же сила, и по мере все ускоряющегося приближения обращенное вспять сознание постигает ее намерение. Эта сила соединит меня с ним. Моя смерть станет моим рождением. С приближением к нему меняется не качество света, а то, что он делается более ощутимым. Свет не прямой, размытый — как будто перед невероятной силы источником кто-то поставил матовое стекло.
Он преломляется о складчатые края овального отверстия.
Так видится внешний мир человеку, выглядывающему в ненастный день из глубины пещеры. Ему предстоит проделать еще большой путь — какой точно, он оценить не может. Путь ему неизвестен, он еще никогда не проходил его.
Личность, которой предстоит неизвестно когда что-то делать и неизвестно на что реагировать, тоже ему незнакома.
Собственно, он не знал бы даже, что означает путь, если б не сила, неудержимо влекущая его по нему к источнику света.
И от этого не осознающее себя существо начинает догадываться о себе, неменяющийся свет позволяет ему фиксировать свое положение.
Так вот он каков, путь рождения, говорит он себе, и правда захватывающе интересно, констатирует он удовлетворенно. Я даже выглядываю из времени собственной смерти — настолько волнует меня собственное рождение, мне хочется видеть, что происходит в мире, который я как раз покидаю. И вижу, как чья-то рука то ли подключает, то ли отключает что-то у меня на груди. Руки возятся с какими-то проводами. Тем временем мое положение относительно источника света резко меняется. Впечатление, будто я не просто перемещаюсь, а буквально лечу по направлению к свету, но при этом неимоверная сила со скольжением проворачивает меня. Пространство кажется ограниченным чем-то ребристым или, может быть, складчатым. Овальный выход пещеры вдруг исчезает. Еще одна пара ладоней наваливается мне на грудь. Я не чувствую веса ладоней, но отчетливо понимаю, что в этот момент мне ломают ребра. Вижу, как надо мной нависает чья-то тень, как, наваливаясь всем телом, кто-то ритмично сдавливает меня. Наверное, практикант. В холодном как лед неоновом свете, льющемся с потолка, я выглядываю из смерти.
Свое тело я видел только до пояса.
Андреа Мантенья изобразил обнаженное тело мертвого Христа, повернутое огромными стопами к зрителю, в укороченной перспективе. В такой же почти пародийно укороченной перспективе я видел сейчас свое тело, валяющееся на каменных плитах пола.
Было странно, ведь точка, с которой я видел себя, находилась чуть выше той, что соответствовала позиции лежащего на полу человека. Растерянное сознание пыталось понять, как с этим быть, не могло найти место, где хранились бы хоть какие-то объяснения необычному впечатлению, и не знало, куда, в какую ячейку памяти поместить этот опыт. Как будто я что-то снимал с более высокой точки, чем та, откуда смотрел. Для объяснения этого явления сознанию не хватало ключевых слов. Но некоторая способность иронически реагировать на вещи еще сохранялась. И даже способность все видеть глазами фотографа. С участливым снисхождением смотрел я на усердствующие руки, на волосы на руках, на суетные усилия собственного сознания, не способного объяснить загадочности оптического обмана. Нереально высокое положение камеры означало, что она расположена в запредельном, понятиям недоступном мире.
С мягкой иронией ты оглядываешься назад. Спешить некуда, загадка откроется постепенно и на других уровнях, по мере того как ты будешь реально отдаляться от своей жизни.
Взгляд назад вбирает в себя сразу несколько перспектив сознания.
Различные его уровни ты наконец воспринимаешь в их совокупности.
Структуры доязыкового сознания, или чистого созерцания, синхронизируются с именами, закрепленными за физическими процессами, хотя имена далеко не всегда и не до конца покрывают их содержание. Мой внешний, внеположный взгляд, оказывается, всю жизнь сопровождал меня и будет сопровождать и впредь. Освобожденный от физических ощущений, я переживаю себя как душу. Мое же так называемое сознание, которое тоже сопровождало меня всю жизнь и до сих пор, даже за пределами понятийного мира, предоставляет мне богатейшую и упорядоченную сокровищницу философских, социологических, теологических, психологических, антропологических и иных категорий, питалось лишь опытом, который душа черпала в этом мире. Космического масштаба деятельность созидающей силы оставалась от него сокрытой. Хотя душа о ней постоянно помнила. Но память эту в течение всей моей жизни затмевал другой, связанный с телесным существованием мнемонический механизм. Творение асимметрично. Сознание мое еще достаточно широко, чтобы вместить в себя этот новый опыт.
Тут сила еще раз чуть повернула меня вокруг оси, еще раз мягко толкнула и снова немного приблизила к свету.
Однако до света, который мог меня ослепить, растворить в себе, я так и не добрался.
Подчеркну, что от мрака к свету я двигался не по прямой, а поворачиваясь вокруг оси.
Я двигался как бы по винтовой траектории. Сдается, что я повернулся дважды, но два полных оборота совершил не сразу. Мне кажется, угол зрения два раза возвращался к исходной точке. Хотя образ этого прерывистого движения сохранился, каких-то особых физических ощущений оно не оставило. По сравнению с предшествующим, изначальным состоянием я испытывал неведомое беспокойство, неведомой природы напряжение, но я не сказал бы, что ощущения эти были физическими. В памяти сохранился образ: видимая мною картина сдвигается снизу вверх относительно источника света, сдвигается медленно и потом замирает. Я вижу овальный, с неровными складчатыми краями, вход в пещеру. И снова поворачиваюсь по оси, источник света ныряет вниз, из чего можно задним числом заключить, что в пространстве, которое сознание воспринимает в виде пещеры, я смещаюсь слева направо. Между двумя четко различимыми движениями, вращательным и поступательным, — короткая пауза. Как бы заминка. После чего сила снова ухватывает меня, поворачивает и толкает к свету.
В неоновом освещении больничной палаты — две склоненные надо мной мужские фигуры. Третья осталась на заднем плане — дородная медсестра, недоверчиво следящая за теми двоими, ну и что, мол, они теперь будут делать. У тех же, на покрытых сиреневыми тенями лицах, напряженное внимание профессионалов вдруг сменяется бурным, счастливым, необузданным ликованием. Подняв головы к слепящему свету, они хохочут.
Что означает, я снова здесь.
Я тут же закончил начатую фразу. Назвал номер телефона.
Это произвело эффект, я знал, что я делаю, от неожиданности дородная женщина взвизгнула.
Я наслаждался своим нахальством.
Теперь они радовались еще и тому, что я в сознании, нейроны мои не погибли. По их новому приступу радости я догадался, что времени прошло достаточно много.
После электрошока все мое тело сотрясала конвульсивная дрожь. Кожа и волосы на моей груди дымились. Клеймо реанимации прожгло мою грудь до мяса. Я клацал зубами, сучил и размахивал руками-ногами, не в силах, как ни старался, справиться со своими членами. И каждое движение, слово, вздох, само существование сопровождались острейшей болью от сломанных ребер.
Стуча зубами, я попросил склонившуюся надо мной медсестру как-то помочь мне унять эту дрожь.
Она сказала, что нечего из-за этого волноваться. Не надо вообще волноваться. Теперь уж они всё уладят.
Мне кажется, сказал я дрожа, что у меня плавки мокрые. И добавил еще: почему-то.
Они замерли в потрясенном молчании, обступив запах жженого мяса. Из чего можно было понять, что обмочился я от разрядов электрошока.
Не надо сейчас волноваться. Ни о чем.
Врачи имитировали спокойствие, скрывая личное счастье под маской профессионального достоинства. Быстро убрали использованные для реанимации инструменты, но так, чтобы они были наготове. Ведь это еще далеко не конец. Клацая зубами, я спросил у врача, что произошло, потянувшись рукой к свежему ожогу, но боль остановила мой указательный палец, меня реанимировали, спросил я. Услышав из моих уст медицинский термин, врач вздрогнул, он как раз собирался выйти, но в замешательстве оглянулся — столь ясное сознание, это уж было слишком. Он вцепился в кровать, будто хотел сам трясти ее вместо меня. Умирающие так себя не ведут. Да, конечно, реанимировали, разумеется, чуть ли не обиженным тоном сказал он. Я спросил, сколько времени это длилось. Мне тоже хотелось знать, действительно ли с сознанием все в порядке. Он задумался, что-то перебирая в уме. И сказал: три с половиной минуты.
Ответ звучал убедительно, да он и не мог ответить иначе. Призвание обязывало его что-то сказать, и он назвал мне некую цифру, хотя по его глазам было видно, что он не знает или не хочет сказать мне правду. Возможно, все длилось лишь две минуты, а может быть, шесть с половиной. За три с половиной минуты пронеслись мириады лет. Когда смерть и рождение сходятся — это акт творения.
О том, что произошло, я догадался гораздо позже, уже будучи дома.
Стены пещеры, в которой я побывал, отличались какой-то знакомой мягкой ребристостью. Словно бы роясь в мозгу, я не мог не то что обнаружить следов уже знаемого, но даже понять, что, собственно, я ищу. Бледно светящаяся знакомая ребристость не забывалась. То место, куда увлекала меня сила, напоминало слегка ребристую изнутри трубу. И стоило мне лишь подумать, как она вновь подхватывала меня. Вечная безграничная пустота, обнимающая меня своей ребристостью, влечет меня к свету. Возможно, было бы правильней говорить о складках, о мягкой складчатости. Я двигался не по прямой, сила, словно бы ухватив мою голову, поворачивала меня по оси и тянула наверх по некрутому подъему. Если уж быть совсем точным, она провернула меня два раза.
Физических ощущений от этого не осталось, точнее, я как бы вижу их. Я жаждал вернуться в то место, где телесное ощущение может быть абстракцией. Где сила, ухватив мою голову, поворачивала меня в пространстве с мягкой ребристой поверхностью и увлекала к выходу — или к входу. Кто знает.