– иными словами, будет создан органический электроскоп, органическая антенна (каковыми явно обладают даже насекомые) или улавливатель бог весть каких излучений, не поддающихся регистрации сконструированных нами неорганических приборов.
Совершенно точно помню, как я собирался развить перед профессором эту теорию, но не ручаюсь, что мне удалось с моей болезненно-гудящей головой, мучительно спотыкающейся речью и весьма несовершенным немецким донести ее до него хотя бы частично. Оливекрона учтиво, предупредительно выслушивает меня какое-то время – тешу себя надеждой, что прислушивался он к речам нового знакомца, а не к бреду больного, – затем начинает поспешно прощаться, заметив походя, что идеи мои безусловно интересны, было бы только время заняться ими, но всех нас подстегивает работа, каждый должен трудиться: один у заводского станка, другой за письменным столом, третий – на телефонной станции. (Впоследствии, прослушав здесь одну из лекций, я узнал, что под диспетчером телефонной станции Оливекрона подразумевал самого себя: он выполняет обязанности электромонтера при коммутаторе человеческого организма – головном мозге.)
Оставшись один (Черстин тоже проследовала с профессорской свитой), я принялся переваривать впечатления, отнюдь не однозначные. Не сказать, чтобы человек, в руках которого очутилась моя жизнь, с самого первого момента вызвал у меня восторг или безудержно-слепое доверие. Я нашел его симпатичным, и не более того. Сразу же чувствовалось, что не только в своем Деле, но и в мировосприятии он строго придерживается материализма. В познании людей явно руководствуется простым, ясным, объективным подходом – местом данного индивида в природе и обществе. Из вскользь оброненных замечаний персонала я усвоил, что практицизм, рационализм – основа всей его жизни: с семи утра до трех часов пополудни, а то и дольше он трудится здесь, в клинике, подвластной его твердой руке, – вскрывает черепа, и только. Затем удаляется в свой красивый особняк (профессор – человек состоятельный) и проводит время в кругу семьи – жены и троих сыновей. Единственным развлечением ему служит игра в гольф и бридж, где он непревзойденный мастер. Оливекрона пишет научные труды, разумеется, превосходные, но в ту пору я еще не был знаком ни с одним из них. Своими успехами он обязан поразительной точности в технике, однако – равно, как и у его наставника, бостонского профессора Кушинга – у него есть свои новые, оригинальные идеи и методы.
Я отмечаю лишь одну парадоксальную деталь: на какой-то из официальных бумаг мне случайно попалась его подпись; разглядеть ее как следует я не мог, но по общим очертаниям определил, что почерк у него, должно быть, женский. Впрочем я тотчас же в добавил: а как же иначе, ведь работа его под стать женскому рукоделию.
Продолжая свои размышления, я задался вопросом: таким ли уж безусловно единственным выходом является этот стокгольмский эксперимент? Повторяю, у меня не возникло ни малейшего предубеждения после личного знакомства с профессором, он производит впечатление замечательного человека, пусть даже лишенного особой эмоциональной культуры, замашек этакого гения-спасителя, изнемогающего от любви к ближнему. Хотя я и не сумел разглядеть его лицо, наверняка оно очень привлекательно, а нос, вроде бы чуть приплюснутый, свидетельствует о доброте. Но как бы то ни было, у меня нет, да и не может быть споров с самим собой. Не случайно, говоря о нем выше, я не стал прибегать к более эффектному выражению – «человек, которому я вручил свою судьбу». Не я выбрал Оливекрону, не я присмотрел его для того, чтобы именно он вырезал у меня опухоль, которую обнаружил я сам во время посещения венской клиники. Даже имя его я услыхал впервые, когда «совет старейшин», взвесив дурные предзнаменования и колдовские пророчества, решил, что мне следует обратиться к нему и ни к кому другому. И решение это, судя по всему, было правильным, врачам надлежит разбираться в этих вопросах, а не мне.
И все же…
И все же чем объяснить то смутное ощущение незавершенности, владевшее мною, когда я, лежа на боку, плотно укрывшись желтым одеялом, пытался воспроизвести в памяти его облик? Словно каких-то черт не хватало для полноты картины, словно я позабыл что-то… позабыл детали, которые подметил вовсе не сейчас, когда мы встретились с ним впервые…
Что бы это могло быть?… Где я его видел?… Вот именно: откуда я знаю этого человека?
Но тут я вынужден остановиться: мое меньшое «я» беззастенчиво вмешивается, удерживая мое перо и нарушая намеченную последовательность отчета, вмешивается поспешно, прежде чем привыкший к компоновке домыслов «писатель», исходя из тактических композиционных, «художнических» интересов, сотворит над подлинной реальностью насилие и поступит так в заносчивой уверенности, будто бы существуют ситуации, когда интересы искусства становятся выше честного признания истины. У меня и в мыслях нет тем самым сопоставлять значимость искусства и действительности. Я попросту констатирую тот факт (осознанный мною во время работы над этой частью повествования), что реальная действительность как жанр с точки зрения монтировки или композиции ничуть не нуждается в помощи или поправке «художника» по той простой причине, что – не знаю, как ей удается, но против факта не попрешь – она сама компонует. Да-да, компонует, словно преследуя определенную цель, тасует и группирует материал точь-в-точь так, как это делают сочинители. Я уже упоминал где-то (и модные нынче жизнеописания также подтверждают мою мысль), что история той или иной жизни вместе с тем является и романом этой жизни, но лишь сейчас вынужден был убедиться, что это правило распространяется даже на мелкие детали или аллюзии. Далась мне эта истина нелегко и даже не без некоторого самопожертвования. Ведь до сих пор не раз бывало, что мне хотелось вытащить то или иное событие, эпизод или рефлексию из последовательного ряда воспоминаний и переместить днем раньше или позже, поставить среди других картин памяти, по соседству с которыми они «заиграли бы», доходчивее, а то и символичнее истолковав происшедшие события. Оказалось, что это не метод. Занимаясь мозаичной перестановкой, Я вынужден был понять, что в последовательном порядке нельзя стронуть с места ни малейшего звена, ибо всегда понятнее, а стало быть, и эффектнее так, как случилось в действительности, но не так, как могло бы произойти. Да и по части символики действительность разбирается лучше, в точности зная, что, зачем и куда ей поместить.
Я рад, что сидящий во мне маленький человечек поймал с поличным писателя, порою склонного порисоваться. Радуюсь и в данный момент, поскольку сознательно могу отбросить сомнительный «интересный» поворот в угоду несомненной истине, которая может показаться и не столь интересной.
Вполне возможно, что куда интереснее и завлекательнее сделалась бы, к примеру, следующая глава, напиши я сейчас, будто бы символическое вторжение Оливекроны в мою жизнь было осознано мною без посторонней подсказки, в тот момент, когда я, лежа под желтым одеялом, размышлял: отчего после первой же нашей встречи мне кажется, что мы уже сталкивались где-то?
Нет, на деле все обстояло не так.
Судя по всему, сочинительские причуды действительности проявляются не только в последовательной расстановке событий, но и в протяженности их реального восприятия. Свой отчет о болезни я пишу как «роман с продолжением», то бишь с интервалами, и еще в прошлую субботу решил, что на этой неделе дойдет черед до моей встречи с Оливекроной. В воскресенье, в Музыкальной академии я делал доклад, посвященный памяти одного недавно умершего замечательного писателя и моего доброго друга. В перерыве я встретился со своим давним приятелем, популярным актером, который явно обладает каким-то шестым чувством, улавливая таинственные и оккультные взаимосвязи и, между прочим, блистательно играет в шахматы. Переведя разговор на мою болезнь, он заинтересовался личностью Оливекроны. Я сделал импровизированный набросок его внешности, манер, поведения. На четвертой фразе он с удивлением прервал меня:
– Послушай, но ведь этот человек – воплощенный…
И он назвал имя, носитель которого не был конкретным живым или умершим человеком. Имя это принадлежало вымышленному лицу, герою одной венгерской пьесы.
А пьесу эту сочинил я, ровно двадцать лет назад. Речь в ней шла о необычайно одаренном, эмоционально богатом человеке, но по натуре нерешительном, раздираемом внутренними противоречиями. Будучи талантливым инженером, он изобрел автоматический беспилотный бомбардировщик (с тех пор изобретение это из вымысла превратилось в реальность), однако скептически настроенный приятель растолковывает герою, что им подсознательно руководило стремление отомстить человечеству за личную обиду: красавица жена бросила изобретателя, променяв его на светского щеголя. Инженер, дабы подтвердить свою непредвзятость, решает во время показательных испытаний сам занять место в обреченном на гибель самолете. Но он безумно боится смерти. И тут появляется его alter ego – некий врач, человек нордического типа, носитель темы Сольвейг с предложением прооперировать голову инженера, удалить центр смертельного страха, находящийся где-то сзади, в мозжечке. Инженер соглашается подвергнуть себя операции, и на следующий день, во время показательных испытаний, не испытывает страха смерти, а посему обретает мужество остаться в живых.
Мой приятель-актер знал эту роль, поскольку сам ее играл. Рассказ об Оливекроне напомнил ему давнюю роль (Ольсона Ирьё – хирурга и alter ego главного героя) лишь потому, что он изображал врача в таком гриме и в такой же манере, как я обрисовал ему Оливекрону.
Пульсирующие звезды
Уже не первый день стоит ветреная погода, окно, при прочих равных– обстоятельствах открытое, вновь плотно прикрывают. А между тем начало мая. Рано утром – гораздо раньше, чем у нас дома в эту пору года, – ко мне в окно заглядывает солнце, ярко освещая золотой купол напротив, но вскоре находят облака. Почки на деревьях едва пробиваются, кроны одеваются листвою здесь тоже позднее. Так вот какой он, северный ветер! Я представлял его более сильным, резким, порывистым. «Приток воздуха с севера», – сообщают в таких случаях наши газеты, и мне чудились бушующие оссиано-вы бури, кружащие над фьордами вихри. Нет, здесь не происходит ничего подобного, и все же не так, как у нас, в более южных краях. Здешний ветер легкий и какой-то разреженный, буйный, но не сердитый, и не завывает, а скорее насвистывает – весело и добродушно. Вместе с воздухом словно бы и сам ты реешь в вышине, настолько он ядреный и чистый. Обостренным обонянием я улавливаю солоноватый запах моря.