— Посмотри, Деспина! Посмотри! — сказала Фотини, дергая сестру за рукав. — Посмотри на этого мальчика.
Но Деспина не могла оторвать глаз от поэта.
— Его рот, — хихикнула она, игнорируя младшую сестру. — Он говорит: «Поцелуй меня».
Чувственный рот Байрона был не менее примечателен, чем его глаза.
— Девочки, а ну-ка потише! — шикнула на них мать.
Замечания девиц Димоцис, казалось, смутили даже их горничную. Они вели себя неприлично на людях!
Фотини не проявляла теперь ни малейшего интереса к главному гостю — он прихрамывал, в волосах его пробивались седые пряди. Она не отрывала взгляда от красивого угрюмого мальчика, который тащился в конце свиты.
Байрон на пути к дому оглянулся через плечо и снова посмотрел на Деспину — он знал, что она по-прежнему не сводит с него глаз. И теперь вид темноволосой юной девы, словно сошедшей с картины, пронзил его сердце. Прибывшие отошли уже на порядочное расстояние от толпы, а поэт все чувствовал этот укол.
Был ли то роковой миг? Не очаровал ли Байрона восторженный взгляд Деспины настолько, что стал поворотным моментом в его жизни и началом конца?
Фотини вскоре забыла о «маленьком принце», как она окрестила слугу Байрона, а вот Деспина не могла выкинуть лорда Байрона из головы. Она все дни томилась, не могла ни есть, ни спать, не могла высвободить ни мысли, ни тело из этой хватки детской любви.
— Прекрати, Деспина, — уговаривала ее горничная. — Ты должна поесть что-нибудь.
А совсем неподалеку лежал в постели Байрон, не находил покоя, ворочался. Он подхватил лихорадку, и ежедневные припадки и приступы слабости лишали его сил.
— Дурной глаз, — мрачно прокомментировала одна из служанок, пока доктора суетились и хмурились у постели больного. — Кто-то вас сглазил!
— Но никто здесь не желает лорду Байрону зла, — возразил один из иностранных врачей, отчаянно пытавшийся спасти угасающего поэта. — Зла ему могли пожелать только турки!
Служанка прикусила язык. Впрочем, английский доктор не собирался слушать неграмотную гречанку. По его мнению, сглаз всегда был следствием ревности или злого умысла. Простое проклятие, понятное. Он знал, что Байрон даже писал об этом в своих стихах («Узнал я взгляд, / Лелеющий измены яд»[28]). Не знал доктор одного: глаз — мати — не всегда бывает завистливым или зловредным.
— Это все низкая лесть, дурак ты, — пробормотала служанка себе под нос.
Ни доктора, ни большинство из свиты Байрона не понимали, что двери злу может открыть и восхищение. Когда врачи вышли, гречанка взяла маленький стакан воды, стоявший на прикроватном столике, и капнула в него чуточку масла — капелька тут же пошла на дно, подтверждая то, что служанка уже и так знала: это сглаз.
В течение марта Байрона мучили боли, сопровождавшиеся приступами сильной мигрени. Больной истекал по́том. Лечившие его доктора впали в отчаяние, они не знали другого способа лечения, кроме частого кровопускания. Это еще больше ослабляло его организм, состояние поэта ухудшалось, а паника, споры и бездарность врачей только усугубляли ситуацию.
Каждый день в течение этих жутких недель Деспина сидела у окна, надеялась и ждала. Один раз девушка издалека увидела лорда Байрона в седле и томилась страстным желанием новой встречи. Слухи о том, что жар приковал его к кровати, встревожили ее настолько, что она не спала ночами.
Как-то днем в апреле, когда небеса и море слились в серую пелену, а дождь неистово колотил в стекла, Деспина заметалась в безумном возбуждении. За окном завывал и бушевал ветер, проникая, казалось, через стены. Она принялась ходить по комнате, не в силах заставить себя сесть за вышивку или чтение. Месяц назад случилось землетрясение, а теперь такая непогода! Все это нагнетало предчувствия апокалипсиса. Неожиданно в небе сверкнула молния и ударила в море.
Назавтра известие о смерти Байрона потрясло весь город. Больше всех страдала Деспина. Она никогда не испытывала такого чувства утраты, такой пустоты.
В третий раз в жизни видела она своего идола. Он лежал в гробу в церкви Святого Николая. И опять его окружала толпа, но теперь люди не радовались прибытию Байрона, а оплакивали его уход. Закрытые глаза великого поэта лишились чарующей силы.
Горе снизошло на Месолонгион. Со стен крепости стреляли пушки; празднования, приуроченные к Пасхальной неделе, отменили; городские учреждения закрылись; был объявлен трехнедельный траур. В назначенный день похорон небеса словно разрыдались. На землю обрушился такой ливень, что похороны пришлось перенести на следующий день, и тогда тысячи людей вышли на улицы, чтобы проститься с Байроном.
Никто не пролил столько слез, сколько Деспина. Глаза ее опухли от рыданий, не ведая о том зле, которое они принесли. В последующие годы будут говорить о болезни Лайма, малярии, эпилепсии или даже о чрезмерном использовании пиявок. Теории множились и вызывали бесконечные споры.
Горничная Байрона до конца жизни верила, что погубила его сила мати, но никто и не подумал о невинной Деспине. Никому и в голову не пришло, что это именно она «навела порчу», а потому ее совесть никогда не тяготилась чувством вины.
«Если бы они позволили мне сделать ксематиазму, снять сглаз, — говорила служанка, — наш прекрасный лорд все еще был бы с нами».
Если бы они только ее послушались!
© Print Collector/Alamy (почерк Байрона)
Я не слишком верю в проклятия, но мысль о «глазе» как форме защиты согласуется с моим пониманием жизни. Эта мысль встречается в разных религиях, путешествует с континента на континент, из культуры в культуру, а теперь я ношу с ключами брелок в виде глаза. На всякий случай.
В Месолонгионе я много читал о Байроне и накануне отъезда испытывал только печаль и глубокое сочувствие к нему. Ему не составляло труда влюблять в себя женщин (он обладал каким-то животным магнетизмом, которому не многие умеют противиться), но самые сильные свои чувства он сберегал для мужчин — те часто не отвечали на его любовный призыв. Последние несколько месяцев жизни Байрона прошли не только в бреду и болезни, его вдобавок мучила любовь к подростку, отчаянная и безответная.
Разбитое сердце навело Байрона на мысли о смерти. Недавно я испытывал нечто похожее, и мне не стыдно признать, что были моменты, когда мне не хотелось жить.
Байрон написал эти стихи в январе 1824 года — они последние:
Должно бы сердце стать глухим
И чувства прежние забыть,
Но, пусть никем я не любим,
Хочу любить!
Он умер через три месяца после написания этих строк. То было его прощальное слово о любви и жизни. Я спрашиваю себя: неужели глупая страсть к подростку подорвала его здоровье до такой степени, что он умер? Кто знает? Но она наверняка доставляла ему ужасные страдания, когда жизнь покидала его. Я думал о превратностях любви: взаимная, она озаряет нас бесконечной радостью, безответная — обрекает на неслыханные муки. Я отвергнут тобой — но позволю ли я уничтожить себя, как, думается мне, позволил Байрон?
Отель, в котором я жил в те недели, что оставался в Месолонгионе, был убогим чуть ли не до вдохновения. Его построили во времена черных полковников и с 1970-х тут ничего не трогали. Я передвинул письменный стол к балконному окну, чтобы видеть море, когда пишу, а телевизор в номере, слава богу, отсутствовал. Полотенца могли поспорить с наждачной бумагой, простыни терзали взгляд своим серым цветом, но их хотя бы меняли каждый день. Я, вопреки всякому здравому смыслу, полюбил это место. Чего еще можно ждать от отеля, в котором ты платишь по двадцать долларов за ночь? Главный плюс сего необыкновенного заведения, где была заселена едва ли десятая часть номеров, состоял в том, что гостей в Рождество не доставали (никакой фоновой музыки с рождественскими песенками, никаких елочных шариков, никаких приторных рождественских гимнов). В вестибюле стояла неплохая модель корабля, подсвеченная лучами прожекторов. Во многих гостиницах такие караваки занимают место рождественской елки.
Проводить Рождество в одиночестве грустно. Я позвонил брату, послушал в трубку, как его дети поют «Джингл Беллз». Мне было так одиноко. Я чуть было не улетел домой, положив конец путешествию. По счастью, Рождество в Греции не затягивается так, как в Англии. Для большинства людей это просто один выходной день, после которого жизнь сразу же возвращается в обычное русло. Вообще-то, мои дни в Месолонгионе оказались достаточно продуктивными: я много написал, постоянно поглядывая на море через грязное окно.
Я уехал из города 31 декабря. И встретил вечер в месте, название которого не хочу здесь упоминать. Канун Нового года ненавижу, даже когда жизнь прекрасна, а тут я попал в такую дыру, где и птицы не поют. Независимо от моего настроения мир мчался навстречу новому году. Прошло несколько дней, и я понял, что тоже достиг поворотного момента в жизни.
Некоторое время спустя, после посещения милого городка Арты, я приехал в Превезу. До отеля добрался поздно, вокруг все уже погрузилось в сон, как и большинство заведений по окончании сезона. Но на следующий день Превеза преобразилась.
Утром меня разбудил продолжительный звон колоколов. А когда он прекратился, зазвучал голос. По громкой связи транслировалась литургия. Я открыл ставни и увидел колокольню против моего окна, а на ее крыше — два огромных старинных громкоговорителя. Стало ясно, что шансы снова уснуть равны нулю, поэтому я оделся, спустился вниз и вышел на площадь.
Войти в церковь было невозможно — сотни людей, которым не удалось пробраться внутрь, стояли на улице и вытягивали шею, пытаясь что-либо разглядеть.