Однако похоже, что не бросали Коробкины и старого дедовского занятия — разбоя. Дорога на прииски шла в обход Большого болота. В этом самом месте и пропадали добычливые старатели. И не только поодиночке — по двое, по трое. Пропадали без всяких следов. Вскоре, однако, пошли слухи, что убийства — дело Коробкиных, что, зная все тропы, выходят они из болота на дорогу и там подстерегают жертву, в болоте же и хоронят её, забрав добычу, а уходят по тайным своим тропам, не оставляя следов. Неизвестно отчего, но между братьями, внуками старого Коробки, случилась ссора. Возможно, один из них проболтался. Семья раскололась. Старый Матвей поддержал ту сторону, которая была сильнее, и помог разорить ослушных внуков. Их семьям пришлось переехать в Крестовку: в Загуляе жизни им не было. С тех пор пошли Коробкины богатые и Коробкины бедные. Так и в революцию разделились: одни пошли с белыми, другие — с красными. Одни — партизанские командиры, другие — колчаковские офицеры. Всю Туроку они подняли на дыбы. Вражда была лютой, Серафим Коробкин, каратель, приказал живьём взять и замучить своего родного брата Игната, весь отряд которого был истреблён в бою. Игнат, сидя на скале, больше суток отстреливался, не давал к себе подойти. В конце концов всё-таки взяли его — мёртвого.
Так они истребляли друг друга. Чуть не под корень вывела гражданская война весь их род. И когда каратель и убийца Серафим, окружённый со всех сторон, прокрался к бабке, прокляла она его, но от смерти спасла. К этому времени она одна владела семейным секретом. В семье было жёсткое правило: не посвящать женщин в дела. Но старшие Коробкины повымерли, ссора между младшими не позволила открыть им тайну. И Гринькин прадед перед смертью отдал карту бабке. А бабка уж научила Серафима, как пробраться на Шапку — остров посреди болота, и взяла с него перед иконой страшную клятву: не злодействовать больше, не проливать ничьей крови, жить на Шапке монахом, пока люди о нём не забудут, как забыли они когда-то о каторжном Матвее.
Больше она ничего не слыхала о Серафиме — до этой самой ночи. И узнала только теперь, что Серафим клятву свою не сдержал.
Бабка рассказала об этом скупо и коротко, и не посмел Гринька спросить её о спрятанных сокровищах, не мог поглядеть в её страшные глаза.
А под конец она проговорила:
— На тебя, малец, вся надежда. Поедешь сначала в Крестовку, к Егору. Потом к отцу. И бумажку отдашь — я её тебе в шапку зашью. Всё расскажешь, что слыхал. Про Кланьку особо, про Кланьку!
— А ты сама как? — заикнулся было Гринька.
— Не думай! Не твоё дело. Птицей стань, невидимкой оборотись, но чтоб ни одна живая душа не знала. Пускай найдут его, найдут!
Гринька не мог смотреть в безумные глаза. Сам он просто пошёл бы и заявил в милицию. Но в этом доме бабкино слово было законом. Рассуждать не приходилось. Гринька знал, как не любит бабка, чтобы чужие люди вмешивались в семейные дела. И было невмоготу оставаться в одном доме с ней, так непохожей на себя прежнюю. Даже ночной гость не казался таким страшным.
— Всё сделаю, не бойся, — заверил он.
— И бумагу увези, — сказала она, имея в виду карту.
Это были её последние слова, сказанные на прощанье.
А план у Гриньки был простой. Чтобы его исполнить, требовалось немножко ловкости, немножко нахальства да припасы на дорогу.
Все мальчишки городка ходили смотреть на прокладку ледовой дороги на Светлогорск, и все знали, когда пойдёт по ней автоколонна, и где машины стоят, и что сторож автобазы спит по ночам у ворот, а в заборе дыра, в которую можно увести хоть двадцатипятитонку. Пробраться и спрятаться в кузове гружёной машины — пустяковое дело, тем более что автобаза рядом, огородами можно пройти. «Вот холодно только, — подумал он, — надо бы доху прихватить…»
Ну, а Карат сам за ним увязался.
5
Ещё не открыв глаза, Гринька понял, что влип. Значит, заснул-таки… Разиня! Мог незаметно доехать до самого Светлогорска. А теперь что будет?
Он лежал, стараясь дышать ровно и не двигаться, хотя у него вся кожа болела, будто исколотая горячими иголками. В избе было жарко, гудели голоса.
— А ну, товарищи, за стол! — услыхал Гринька. — Уха, по-моему, дошла.
— В самый раз, Геннадий Яковлевич! — отозвался Проворов.
«Нарымский здесь!» — сообразил Гринька. На миг приоткрыл глаза и сразу накололся на взгляд толстячка, сидевшего посреди чумазых, промасленных, заросших шофёров и рабочих. Гринька зажмурился. «Выгонит! Выгонит из колонны!» — засвербило в мозгу.
— И найдёныша тащите! — сказал Нарымский.
— Так он же спит, Геннадий Яковлевич.
— Ещё выспится! — проворчал Нарымский.
Кто-то потрогал Гриньку за плечо, и он, не притворяясь больше, поднялся. Нарымский глядел на него узенькими глазами.
— Так-так, — сказал Нарымский. — Стало быть, путешественник? Миклухо-Маклай?
Гринька усмехнулся.
— Ну, садись, давай знакомиться. Геннадий Яковлевич Нарымский.
— Гринька.
— Григорий, стало быть. А фамилия есть?
Гринька не ответил — он загляделся на стол, где на тарелках лежали горы солёных грибов, желтела мороженая стерлядь «с душком» — лакомство для местных жителей и наказание для новичков: есть её с непривычки почти невозможно, обижать хозяев отказом нельзя, вот и выкручивайся как знаешь. Было тут и мороженое сало, и катыши мороженой сметаны… Нарымский перехватил Гринькин взгляд.
— Действительно, что ж это я? Накорми, напои, а потом задавай наводящие вопросы.
Гости с шумом сдвигали скамейки, рассаживались вокруг длинного стола. Незнакомый шофёр устроился рядом с Гринькой, шепнул по-приятельски:
— Не бойся, с Нарымским договориться можно.
Это был Саша Крапивин.
— А я не боюсь, — ответил Гринька тоже шёпотом. — Не бросите же на дороге.
Саша весело хмыкнул.
— А нахал ты, братец! Ладно, ешь.
Гриньку не надо было уговаривать. Да и все остальные трудились до поту. Особенно когда хозяйка поставила на стол огромный чугун, полный пламенной ухи из свежих налимов. Раздавался только стук деревянных и лязг металлических ложек.
Когда обед кончился, Геннадий Яковлевич разложил на столе большую, напечатанную на синьке карту и ткнул толстым коричневым пальцем в сплетение синих линий.
— Первый участок ледовой дороги кончается здесь. — Крепким жёлтым ногтем он провёл на бумаге короткую чёрточку поперёк синей жилки Олима. — Мы решили миновать излучину и воспользоваться старой дорогой, которую местные жители называют Волоком. Вот он, Волок. Дорога езженая, санная, но… видите, какая крутизна. Что можно — сделано. Бульдозер впереди прошёл. Однако предвижу трудности…
Гринька не стал слушать — на кухне он нашарил в груде сваленной одежды шапку и вышел на крыльцо. Карат был здесь. Радостный, он кинулся навстречу и лизнул Гриньку в нос. Гринька погладил Карата по спине:
— Ладно, лопай…
Карат послушно вернулся к горе рыбных костей. В это время на крыльцо вышел Саша Крапивин.
— Что, романтика заела? — спросил он.
— Ага, романтика, — неохотно ответил Гринька.
— Вот я им и толкую. Пускай поездит, похлебает наших щей, авось больше не захочет. У меня место в кабине есть…
— А ваша машина которая? — спросил Гринька.
— Да ты же ехал в ней, чудак!
— Вон та, что ли?
— Та самая… А из Светлогорска, говорю я им, отправили бы тебя самолётом за счёт родителей. Или со встречной колонной. Правильно?
— Правильно, — согласился Гринька. — А они что?
— Хотят тебя оставить в Дондугоне. Встречные машины придут — увезут в Ангодинск. Ну ладно, пошли в дом, чего мёрзнуть.
Саша пропустил Гриньку вперёд. Из комнаты слышался голос Нарымского:
— Прошу учесть: синоптики обещают значительное понижение температуры…
6
Реки вроде Днепра и Дона знамениты на весь свет. Но если даже слить их вместе, этого будет мало, чтобы получился никому неизвестный Олим, младший брат Туроки. Уж на что близко от него жил Гринька, а знал одно лишь название. И подумать не мог, что Олим — такая богатырская река.
Ледовая дорога шла между торосами. Берега то расходились на километры, то сближались так тесно, что издали казалось — не проехать. Временами они были обрывисты, скалисты, и по голым камням, как змеи, вились, переплетались корни сосен.
Вдоль ближнего берега изо льда торчали шесты, будто саженцы, — сосновые, берёзовые, осиновые. Жители Дондугона рыбачили и зимой. Пробьют пешнёй прорубь, опустят снасть, отметят место шестом, потом придут и проверят. В Ангодинске тоже так делают.
На обочине, пережидая колонну, стоял смуглый мужичок в беличьей шапке, в шинели, обрезанной по колено, в ичигах. На плече держал остромордую рыбину — хвост до земли. Шофёры открывали дверцы, что-то кричали, но рыбак только смеялся, показывая белые зубы.
— Осетра словил, — с завистью сказал Саша.
Крапивин не удивился, застав Гриньку в своей кабине, где тот уже сидел вместе с Каратом и терпеливо дожидался отправления. Он только покачал головой и сказал:
— Сильная штука — романтика…
И всё. И теперь они ехали по Олиму, всё дальше от Дондугона и всё ближе к Волоку. Гринька думал: поди, скучно ему одному в кабине, вот и рад попутчику. И отметил про себя его деликатность — не спрашивает, куда и зачем. Это хорошо — о чём говорить, он толком не представлял. Лучше помалкивать. Но о рыбалке можно было поговорить, хотя бы из вежливости. Гринька сказал:
— Здоровая рыба.
Саша оживился:
— Это что! Тут как-то выловили осетра — говорят, чуть не ровесник Ивану Грозному. Сто пятьдесят кило. Бревно!
— А что с ним сделали?
— Съели ровесника, что же ещё, — вздохнул Саша. — Жаль, не даст Нарымский остановки… А тут, под порогом, знаешь как ловится?
Гринька нагнулся вперёд, ощутив лбом холодное стекло. Ничего не видно — никакого порога. Белые берега, белая река вся в торосах, и далеко впереди стелется белый дым. Наверное, рыбаки жгут костёр. Где же он, этот порог? Уж не смеётся ли над ним водитель?