Места, где я бывал, давали мне сюжеты для книг намного реже, чем можно предположить. Я не искал сюжетов. Я натыкался на них, хотя писательское чутье наверняка не дремало, когда я решал ехать через Сайгон, Порт–о-Пренс или Асунсьон и писал о Гаити до «Комедиантов» или о Парагвае, который вошел потом в «Путешествия с моей тетушкой». В то же время партизанская война в Малайе не стала книгой, не родилась она и из восстания мау–мау в Кении. Я не написал даже рассказа о том, как американцы депортировали меня из Пуэрто–Рико или о коммунистическом перевороте в Праге, который произошел у меня на глазах. Не заставили меня взяться за перо и события сталинских пятидесятых в Польше, но тем не менее, тем не менее… С 1933 года политика все настойчивее вторгается в мои книги, и может быть, мау–мау были вестниками более зловещих тонтон–макутов, а страх перед партизанскими засадами в Малайе углубил страх, который я испытывал иногда во Вьетнаме. В эту книгу я включил лишь малую часть того, что написал о вьетнамской войне с французами, потому что война с американцами отбросила ее на сто лет назад, и такие канувшие в небытие фигуры, как император Бао Дай или принц Бу Лок, никого уже не интересуют.
Та часть моей жизни, которая больше всего волнует репортеров светской хроники, осталась за пределами этой книги, и я надеюсь, что, как и в предыдущей, я не нарушил в ней «авторские права» других.
Глава 1
3
Итак, я опубликовал три романа, из которых один имел некоторый успех, а два других остались незамеченными, в чем не было ничего удивительного. Шел 1931 год. Как раненый, забытый своими на поле боя, я узнавал, что такое одиночество поражения. Неожиданный приезд в нашу слякотную деревушку норвежского поэта, о котором я слыхом не слыхивал, был необъяснимым, похожим на сон и почему‑то внушал надежду. Нурдаль Григ, подобно трем воронам, севшим на ворота, был предзнаменованием или мифом. Мифом он и остался. Даже смерть его обернулась легендой, никто не может с уверенностью сказать: «Он умер здесь». Нурдаль погиб в Берлине во время бомбежки в 1943 году.
Я хорошо помню только три наши встречи. Их разделяли годы, и все‑таки я без колебаний говорю, что он был моим другом, даже близким другом. Я не читал его книг, поскольку только одна была переведена на английский (да его стихи и нельзя было перевести), и относился к нему не как к собрату по перу, с которым нужно говорить о деле, а как к другу, с которым вместе вырос и с которым могу спорить и рассуждать обо всем на свете.
Не помню, о чем мы говорили в тот первый раз, когда он «решил заглянуть» к нам с Вивиан (именно так он объяснил свой приезд в Чиппинг–Кемпден), но я сразу же ощутил идущее от него тепло, которого ничем не заслужил. Оно было естественным, как солнечные лучи, и равно грело всех. Дружба с ним всегда была немного сном; он редко появлялся и давал о себе знать в основном записками — теплыми, дружескими, ободряющими, критическими, — вложенными в письма других людей. Когда я в первый и последний раз оказался в Норвегии, его там не было, он жил в Ленинграде, но меня ожидало много записок. Нурдаль Григ, как монарх, не испытывал недостатка в курьерах.
Иногда мне кажется, что меня неудержимо тянуло в дальние края, из которых он давно уехал, потому что они были им заколдованы. Почему в один из тридцатых годов я выбрал себе местом отдыха Эстонию? Не потому ли, что шел по его следам? А Москва в пятидесятые? Бесполезно было искать его в 313–м номере гостиницы «Новомосковская» — он прислал этот адрес давным–давно, «на случай, если ты вдруг окажешься в Москве».
У меня есть письмо, которое он написал из Эстонии, с обратным адресом «до востребования». Число на нем стоит, а года, разумеется, нет, как будто значение имеют только числа, а какой год — и так всегда будет ясно. «Знай, что рано или поздно ты обязательно приедешь в Эстонию, поэтому приезжай сейчас. Это прелестная, неиспорченная страна, и жизнь здесь невероятно дешевая. Я очень бедный писатель, но здесь могу позволить себе все — непривычное и восхитительное чувство. Давай наймем лодку и поплаваем неделю по островам, пока погода хорошая. Местные жители еще не видали белых людей, и за кусочек шоколада мы сможем купить любую аборигенку. Приезжай, прошу тебя».
Но прошло много времени, прежде чем я добрался до Эстонии, а тогда у Нурдаля начался уже русский период. Трудно поверить, что это была Россия Сталина. Кто из нас сейчас, во времена Брежнева, мог бы месяцами жить в Москве в квартире знакомого писателя? «Я только что вернулся из‑за города… Как здорово было бы увидеть тебя здесь! Наверное, я пробуду в Москве до конца мая, хотя есть надежда, что меня повезут в Тифлис и на Кавказ (хочешь присоединиться?)». И в другом письме: «Я снял квартиру у Бориса Пильняка, автора романа «Волга впадает в Каспийское море» (русские писатели считают своим долгом давать книгам названия рек, они хуже вас, англичан, приберегающих для заглавий неизвестные простым смертным цитаты). Я живу и работаю в непривычной, буржуазной атмосфере голубой сирени и деревянных домов. Это московское лето… Уверен, что Москва тебе понравится, здесь чудовищно много людей — океан рас, надежд и разочарований. С твоей ненавистью к природе ты здесь будешь счастлив — природы нет, а есть что‑то плоское и глупое под идиотским небом. Так что приезжай хотя бы на несколько месяцев». Любой план казался осуществимым, когда я читал письма Нурдаля.
Потом, когда на Европу упали тени и до бомбежки Берлина осталось всего несколько лет, он вернулся в Норвегию. «Я только что начал издавать журнал очень левый, — чтобы как‑то противостоять фашизму и реакции, которыми захлебывается Норвегия, и нагло напечатал твое имя в списке тех, кто будет в нем сотрудничать. Ты сердишься? Если нет, то пришли мне по старой дружбе что‑нибудь сногсшибательное… Москва в прошлом. Я написал пьесу, где сурово критиковал нашу «нейтральность» во время последней войны, и все на меня обиделись. Живу в лыжном домике недалеко от Осло, в лесу. Если вы с женой захотите приехать, для вас всегда найдется комната».
Как я ругаю себя, что не занял, не выпросил, не украл денег на билет и не ответил хотя бы на одну такую записку: «Буду в субботу».
Наверное, мы встречались между 1931 и 1940 годами, точно не помню, но вдруг вместо записок, вложенных в чьи‑то письма, он обернулся голосом в телефонной трубке. В то время я работал в министерстве информации, занимаясь глупым и бесполезным делом. Немцы вторглись в Норвегию, и Нурдаль приехал прямо из Нарвика и из войны. Его голос вырвал меня из гигантского, мертвого дома в Блумзбери и перенес в номер гостиницы «Чаринг–Кросс», который битком был набит его соотечественниками, сидевшими на кровати, на туалетном столике, на полу, стоящими у камина. Они спорили, перебивая друг друга, надеялись, строили планы, звонил телефон, позади были трагедия и Нарвик, вокруг — будущее и необычайно сильное чувство уверенности (хотя последнее, казалось, можно было найти только в заявлениях для печати, исходящих из здания, которое я недавно покинул). Но и в этом хаосе меня согрели лучи былой близости. Пока другие говорили о будущем, пропаганде и предстоящих боях, Нурдаль, примостившись между подушкой и спинкой кровати, беседовал со мной обо всем, что его в тот момент занимало: о марксизме, о ценности истории, о войне в Испании, о новом романс Хемингуэя, — и лишь вскользь упомянул о невероятном приключении, которое только что пережил: он переправил в Англию золото Норвежского банка. Я с великим трудом вытянул из него по частям этот рассказ, а вокруг неумолчно гудели его ссыльные министры.
Проснувшись однажды утром в Осло от звуков канонады, Нурдаль подошел к окну и увидел, что в фьорды входят немецкие военные корабли. Он оделся и, не взяв даже пары носков на смену, двинулся в горы. Там он повстречал военный отряд и был немедленно произведен в рядовые без оружия и обмундирования. Отряд нес мешки с золотом Норвежского банка, и Нурдаля поставили во главе той группы, которой было поручено переправить его в Нарвик. До Нарвика морем было около пятисот миль, но морем Нурдаль добирался уже после того, как долго шел по горам. Деталей этого путешествия я так и не узнал, потому что Нурдаль все время находил другие темы для разговора, но комедийный конец мне все же известен.
Он благополучно доплыл с золотом до Нарвика — рядовой в рыбацкой одежде — и доложил о себе щеголеватому морскому офицеру, который оказался нашим общим другом, переводчиком «Человека внутри» Нильсом Лием. Затем он получил приказ погрузить золото на эсминец, сопровождать его в Англию и там сдать в Английский банк. Нурдаль пробовал отказаться, потому что хотел бить немцев в Норвегии, да и что подумали бы англичане, если бы норвежский золотой запас — талеры с изображением Марии Терезии и прочее — им привез рядовой? Прилично ли это? — спрашивал Нурдаль.
Ему быстро присвоили офицерский чин (я уже не помню какой), и он отправился в Англию. Кажется, в Гарвиче он пересел на поезд, и тут романтик взял в нем верх: воображение рисовало ему сцену в Английском банке и речь управляющего. Но все обернулось иначе. На платформе (какого вокзала?) его ждал всего–навсего один сыщик в штатском, и в банк они ехать не могли, потому что не было банковского клерка, откомандированного встречать Нурдаля. Клерк же пошел разыскивать начальника вокзала, потому что контролер не пускал его на платформу без перронного билета, а клерк Английского банка категорически отказывался его купить, так как не желал унижаться. Поэт и сыщик долго топтались вокруг мешков, пока, наконец, Нурдалю это не надоело, и он, бросив золото на сыщика, сел в такси и уехал в гостиницу «Чаринг–Кросс».
После встречи в гостинице он исчез с моего горизонта — скорее всего поступил на службу в ВВС, а потом я уехал в Западную Африку, где провел пятнадцать месяцев, собирая бессмысленную информацию из вишистских колоний. За несколько месяцев до его смерти мы встретились еще раз и провели долгий вечер вместе с другими норвежскими друзьями, а поскольку я никак не предполагал, что он последний, то запомнил из него только разговоры, разговоры, сирену воздушной тревоги, стрельбу и снова разговоры. Там, где бывал Нурдаль, всегда возникали споры, но отсутствовала злость. Он был единственным из всех известных мне людей, с которыми можно было полностью расходиться во взглядах на политику и религию, чувствуя в то же время, что он относится к тебе абсолютно непредвзято и доброжелательно. Он не только был доброжелателен сам, он считал, что таков же и его оппонент. Более того, он был в этом уверен. И если подумать, Нурдаль раздавал сокровища, несоизмеримые даже с богатствами Норвежского банка. Я‑то уж точно получил от него в 1931 году свою долю надежды, которую он пронес по раскисшей дороге в Чиппинг–Кемпдене как стакан с аквавитом.