Написал бы я эту книгу лучше сейчас, когда в памяти накопилось столько прототипов промышленника Крога, который в то далекое время так упрямо не желал оживать? Вряд ли. В большинстве моих книг, как бы хорошо я ни представлял себе, что и зачем пишу, всегда есть один картонный персонаж, который упрямо отказывается оживать, но который мне нужен: Крог в «Меня создала Англия», официантка в «Брайтонском леденце», Уилсон в «Сути дела», Смайд в «Конце романа», журналист Паркинсон в «Ценой потери». Печальная правда заключается в том, что роман может вместить в себя строго ограниченное число вымышленных людей. Еще одна удачная находка — и книга, как перегруженный корабль, дает крен. Это и было неожиданной опасностью, с которой я столкнулся, когда писал «Меня создала Англия».
Я был вполне удовлетворен портретом Энтони. Разве я не прожил с ним бок о бок многие годы? Он был идеализированным вариантом моего старшего брата Герберта, в похождениях которого я принимал косвенное участие. Я знал молоденькую проститутку Аннету, в которую Энтони был влюблен. Я поднимался по той запретной лестнице и с тем же чувством читал записки: «Сегодня молока не приносили». «Ушла. Буду в…» (и она называла час — не мне). Кейт, сестрой Энтони, я тоже был доволен. Мне кажется, что это лучшая из созданных мной женщин, исключая разве что Сару из «Конца романа». Энтони и Кейт были сердцем книги. Крог нужен был только для развития их линии, другие — Лу, Холл, Хаммарстен, молодой Андерссон — были второстепенными фигурами. И тут корабль накренился, потому что на борт его ступил Минти.
Он возник в моем подсознании совершенно неожиданно — этот проснувшийся в стокгольмской квартире эмигрант, за которым следит накрытый стаканом паук, этот выскочка, едва поспевший к концу второй части. Кажется, он понадобился мне как эпизодический персонаж, соотечественник Энтони, который распознал бы в нем — как может распознать только соотечественник — что‑то фальшивое, именно ему мог бы показаться подозрительным галстук Харроу–скул. Но у меня и в мыслях не было обременять повествование жалким, пронырливым католиком (скорее всего, скромным последователем сэра Джона Бетджемана), чтобы он украл все сцены, в которых будет участвовать, и даже оставил за собой последнее слово, оттеснив во время похорон Энтони его сестру Кейт. Да, Минти был мне отвратителен, но я ничего не мог с ним поделать.
Сюжет, если отбросить экономический фон тридцатых годов и дежурное ощущение обреченности капитализма, бредущего от кризиса к кризису, был прост и лишен политической подоплеки: я рассказывал о брате и сестре, охваченных кровосмесительной любовью, и очень удивился, прочтя много позже статью о своих ранних романах, в которых критик открывал эту тему. Он писал о раздвоенности сюжета, о том, что автор либо боялся страсти, сжигающей Энтони и Кейт, либо сам не подозревал о ней. Цитируя роман, он демонстрировал, как диалог между главными героями в последний момент резко сворачивает с опасного пути, и таким образом доказывал, что я уклонялся от истинного сюжета.
Печально, когда критик не понимает авторской техники. Неужели великие предисловия Генри Джеймса не убедили писателей по крайней мере в одном — в необходимости находить «точку зрения»? Мое сознание раздвоено не было, оно было раздвоено у Энтони и Кейт, которых я выбрал для выражения своей «точки зрения». Они все время находятся на грани самопознания, и сдерживает их лишь инстинкт самосохранения, который подсовывает им ложные или обрывочные воспоминания или проблемы, далекие от тех, что их волнуют. Кейт понимает больше, чем Энтони, и оба они заводят «нормальные» романы — Кейт с Крогом и Энтони с Лу, — чтобы избежать настоящего. Не я трусил и уклонялся, а обреченная пара.
7
Дружба, как и сочинение книг или путешествие, тоже может спасти от однообразия будней, сознания провала, страха перед будущим. Я уверен, что встреча с Гербертом Ридом была важным событием в моей жизни. Он был самым добрым человеком из всех, кого я знал, причем эта доброта выдержала испытания тяжелейшими событиями, которые выпали на долю его поколения. Молодой офицер, получивший Военный крест и орден «За боевые заслуги» на Западном фронте, пронес с собой через грязь и смерть антологию Роберта Бриджеса «Человеческий дух», «Республику» Платона и «Дон Кихота». С тех пор он не изменился. Тот же самый человек входил двадцатью годами позже в комнату, заполненную гостями, и никто не замечал его прихода, замечали только, что тон беседы сделался другим, что изменились даже отношения между спорящими. Никто никого не старался больше поразить, а если гости в поисках объяснения оглядывались по сторонам, то видели Герберта Рида, примостившегося где‑нибудь в углу, — подлинную честность, рожденную подлинным опытом.
Мне кажется очень характерным то, что я не помню, где и как мы с ним встретились впервые. Скорее всего это произошло в 1935 году, когда был опубликован единственный роман Рида «Зеленое дитя» — вместе с «Между прочим» Дэвида Джонса я включил бы его в число величайших литературных достижений нашего века. Но еще задолго до нашего знакомства я восхищался «Английским прозаическим стилем» — книгой, которую должен прочесть каждый начинающий писатель, «Вордсвортом» (никто никогда не писал о Вордсворте и одновременно о себе — с такой исчерпывающей полнотой) и «Невинным взглядом» — воспоминаниями о детстве, проведенном на ферме в Йоркшире, одной из лучших автобиографий, написанных на английском.
Т. С. Элиот и Герберт Рид были гигантами, очень много значившими для меня в молодости (больше, чем Джойс, например, а что касается Паунда, то он всегда был слишком далеко — никогда нельзя было хоть с какой‑то долей уверенности сказать, чье выживание он исследует в данный момент). Конечно, я не решился бы сам представиться Элиоту или Риду. Чем мог их заинтересовать молодой автор неудачных книг? Поэтому думаю, что с Ридом мы встретились случайно, и я был горд, удивлен и слегка напуган, когда получил от него письмо, в котором он звал меня на обед. «Кроме вас, будет только Элиот, все очень неофициально». Для меня это было равносильно приглашению от Колриджа: «Кроме вас, будет только Вордсворт». Он подробно объяснил мне, как до него добраться, и даже приложил маленькую карту, похожую на схему окопов его части на Западном фронте, вырванную из блокнота того молодого офицера, хотя на мгновение и тут проглянул деревенский житель, автор «Невинного взгляда»: «Мелл 1 — это то, что я называю a ginnel 2: узкий проход между двойными воротами». Мне показалось, что я ближе к йоркширской ферме, чем к Белсайз–парк 3.
1 Пелл–Мелл, улица в Лондоне. Для того чтобы выйти на нее с Трафальгарской площади, нужно пройти через арку Адмиралтейства. — Прим. перев.
2 Кратчайший путь, проход (йоркширский диалект).
3 Улица в Лондоне. — Прим. перев.
Через два года, когда я сделался соредактором еженедельного журнала «Ночь и день» и утратил прежнюю застенчивость, я настолько расхрабрился, что предложил автору «Искусства сегодня» писать для меня обзоры детективных романов. Он с готовностью согласился (во время вышеупомянутого обеда мы говорили об Арсене Люпене — эта тема всегда была отдушиной для Элиота, потому, наверное, что он мог на несколько минут забыть о дамах, непрерывно рассуждающих о Микеланджело). Начало нового этапа в наших отношениях было увековечено стихотворением, написанным красными чернилами, которое он прислал мне вместе с первым обзором.
А все‑таки, Грэм или Грин?
И то и другое? Едва ли.
Чтоб так человека назвали!
Нет, масло, а не маргарин.
Поэтому Грэм, а не Грин 1.
1 Пер. Р. Дубровкина.
Я буду очень рад, если эти обзоры когда‑нибудь издадут отдельно, они так не вяжутся с привычным образом Герберта Рида–интеллектуала. В первом, опубликованном 8 июля 1937 года, он в пух и прах разнес «Медовый месяц водителя автобуса» Дороти Сейерс (и был абсолютно прав). Позднее он раскритиковал Питера Чейни, но нашел добрые слова для Агаты Кристи. Я убежден, что «детективные» обзоры он писал с большим удовольствием, чем те бесконечные книги об искусстве, которые многим не дали разглядеть в нем гениального поэта, литературного критика и автобиографа, каким он прежде всего был. Он знал, что я невысокого мнения о его книгах об искусстве, но не обижался. Даже когда я высказался об этом печатно, он всего лишь написал мне: «Так, значит, хлеб мой насущный порядком зачерствел? А ведь вы правы…» Мне радостно сознавать, что, работая над статьями для журнала, он отдыхал душой, в них его юмор неудержимо вырывался наружу. Ему нравилось комментировать уморительные пассажи авторов, которые явно не извлекли урока из «Английского прозаического стиля»: «„Майнард налил себе еще кофе и разбил нарциссическую скорлупу второго яйца". — Я твердо знаю, что яйцам решительно все равно, как они выглядят».
Жаль, что в конце 1937 года «Ночь и день» прекратил свое существование. […]
Глава 2
1
Чем дальше мы углубляемся в прошлое, тем больше у нас накапливается «документальных свидетельств» и тем неохотнее мы листаем их страницы, боясь потревожить старую пыль. Стороннему наблюдателю они могут показаться совершенно безобидными: исписанный карандашом дневник, письмо какого‑то африканца, нацарапанное, судя по всему, профессиональным составителем писем, клочок бумаги с не поддающейся расшифровке записью, подобранный в хижине ваи… Но кто знает, какие сильные воспоминания они могут пробудить, и чем дольше мы живем, тем больше убеждаемся в том, что давние воспоминания ранят больно и цепляются за нас, как паутина из комнаты, обитатель которой ушел навсегда, не очень того желая. Тем не менее в 1935 году я опрометчиво решил сделать воспоминания темой следующей книги — «Путешествие без карты», потому что сорок пять лет назад меня не страшили даже самые темные и отдаленные воспоминания детства — тогда они не были такими темными и отдаленными.