Путешествия без карты — страница 25 из 103

1 Железнодорожный справочник. — Прим. перев.

Вне преступного мира убийства чаще всего совершаются по страсти или из жадности, однако неизлечимо инфантильный читатель (каким вполне мог быть и профессор университета) не давал английскому писателю возможности говорить о страсти правдиво, и в его романах вновь и вновь появлялись подделанные завещания, лишенные наследства жадные наследники, и, разумеется, справочник Брадшо. Книга Майкла Иннеса оказалась неожиданным и приятным сюрпризом. Его детектив был одновременно фантастичным и смешным.

Лежа ночами на койке и втайне надеясь, что вот–вот раздастся сирена — столько‑то коротких гудков, столько‑то длинных, — возвещая о возвращении в Англию (подводные лодки становились ужасной реальностью только для тех, кто ехал домой в отпуск), я тоже замыслил написать фантастичный и смешной детектив. Если он получился у Иннеса, то почему не должен был получиться у меня? Боюсь, что только в тогдашних обстоятельствах (был декабрь 1941 года, японцы напали на Пёрл–Харбор, немецкие войска рвались к Москве — мы каждый день слушали радио) сюжет, который я выбрал для «Ведомства страха», мог показаться смешным: человек, признанный судом невиновным в убийстве жены (хотя он знает свою вину), подозревается в убийстве, к которому непричастен, причем он думает, что совершил его. В пересказе это звучит сложновато, да и задолго до того, как книга была закончена, я понял, что она не такая уж смешная, хотя, возможно, у нее были другие достоинства.

Нельзя сказать, что я писал ее в уютной обстановке. После трех месяцев «обучения» в Лагосе я очутился во Фритауне, в офисе, где четыре месяца был сам себе хозяином и подчиненным (потом у меня появился секретарь). Вряд ли я начал писать ее в Лагосе, где целыми днями только и делал, что зашифровывал и расшифровывал документы, а по вечерам отправлялся к приятелю в пустующий полицейский участок, стоявший у кишащей москитами речки, где мы с ним в виде развлечения охотились при свете электрических фонарей на тараканов, записывая на стене очки: одно за каждого убитого и половину за смытого в унитаз. Позднее я описал эту охоту в «Сути дела». Может, это и впрямь Гринландия? В таком случае, я провел в ней большую часть жизни.

Мой дом во Фритауне стоял на равнине, чуть пониже европейского квартала Хилл–стейшн, напротив транспортной стоянки Нигерийского дивизиона, привлекавшей к себе мух и стервятников. Дом был построен сирийцем и отличался от других в этой одноэтажной стране тем, что у него была лестница и второй этаж. Медицинская комиссия вычеркнула его из списка домов, которые рекомендовались для жилья, но после того, как во Фритауне разместились и сухопутные, и морские, и воздушные войска, с жильем сделалось туго, и выбирать было особенно не из чего. Почему мой дом не нравился врачам, я понял, когда начались дожди, и земля под ним превратилась в болото. Между домом и морем росли кусты, служившие африканским обитателям близлежащих трущоб уборной.

В шесть утра я вставал и завтракал. Кухонной утвари было мало, и однажды меня разбудили крики повара (потом он окончательно спятил), гонявшегося с топором за мальчишкой–слугой, потому что тот утащил из кухни жестянку из‑под сардин, в которой повар жарил мне по утрам яйцо. Фритаун сильно отличался от затемненного Лондона, где жили мои герои, но описывать издалека часто бывает легче, чем с натуры.

В семь я садился в маленький «моррис» и отправлялся во Фритаун: сначала в магазины (PZ или «Олифант»), а потом за телеграммами в полицейский участок, служивший мне «крышей». Телеграммы были закодированы шифром, неизвестным полиции, и вручал мне их начальник полиции, пожилой человек, к которому я очень привязался. Вернувшись домой, я расшифровывал телеграммы, отвечал на них со всей добросовестностью, на которую был способен, писал свои донесения и переписывал чужие, если их трудно было читать. К ленчу я успевал сделать все дела, и исключениями бывали только те дни, когда мне передавали срочную телеграмму или приходил конвой с почтой, которую надо было разобрать.

После ленча, когда жара и влажность достигали предела, наступало время сиесты, и я сквозь сон слышал тяжелые прыжки ястребов над головой (обычно на крыше торчало с полдюжины этих похожих на старые зонты птиц). Если один из них взлетал или садился, то казалось, что железную крышу пытается проломить забравшийся туда вор. В половине пятого я пил чай и совершал одинокую прогулку вдоль заброшенной железной дороги чуть повыше Хилл–стейшн, которой пользовались когда‑то чиновники–европейцы. Оттуда хорошо было видно огромную фритаунскую бухту, где иногда стояла на якоре «Куин Мэри», как бы похищенная из Северной Атлантики, и ржавел на рифе из пустых бутылок старый «Эдинбург касл», превращенный в склад. Когда садилось солнце, латеритовые тропинки окрашивались в алый цвет. Это были час и место, которые я любил больше всего.

Темнело. Пора было возвращаться домой. Я пишу «домой», потому что через год дом на болоте, где я жил один, и впрямь сделался домом. Ванну нужно было принимать не позже шести, когда мгновенно наступала ночь. Я соорудил крытый переход между домом и кухней, служивший мостом для незваных гостей, и однажды, немного запоздав, потревожил крысу, которая в половине седьмого совершала свой туалет, сидя на бортике ванны. Крысы были очень пунктуальны, и с тех пор я никогда не мылся так поздно. Ночью крысы качались на занавесках спальни, и я лежал под москитной сеткой без сна. Не исключено, что из‑за всего этого в «Ведомстве страха» недостает беспечности и юмора, к которым я стремился, но все же я могу поклясться, что в те первые полгода был счастливым человеком — я жил на земле, которую любил. Киплинг писал:

Там девственность теряем мы — и там

Навеки наше остается сердце 1.

1 Пер. Р. Дубровкина.

В девятнадцатом веке американец Генри Джеймс, странствующий по Европе, навсегда оставил свое сердце в Италии: «Кто любил Рим, как можно любить Рим в молодости, никогда не перестанет любить его». На тридцать первом году жизни я оставил свое сердце в Либерии, в Западной Африке.

Не понимаю, когда я писал роман. Между чем и чем втискивал сидение за письменным столом? Между чаем и прогулкой вдоль железной дороги? Между шестичасовым виски и обедом? С уверенностью могу сказать, что на вечернее виски много времени не уходило. Как гражданский чиновник я получал одну бутылку виски, две джина и шесть бутылок пива в месяц. После мучительного периода такой «засухи» мне удалось с помощью офицера воздушной разведки усилить свой паек несколькими бутылками «Канэдиан клаб», который почему‑то не пользовался успехом в ВВС, а от офицера морской разведки, ходившего раз в месяц на маленьком противолодочном патрульном судне в Биссау (Португальская Гвинея) за консульской почтой, я получал огромные оплетенные бутыли португальского вина, красного и белого, — беспошлинный провоз только улучшал его прекрасный вкус. Джин оставался проблемой. Какой‑то канадский джин был даже запрещен приказом по адмиралтейству, настолько он оказался опасен. Его пришлось вылить в океан, а бутылки обогатили риф, на котором покоился «Эдинбург касл».

Когда книга все‑таки была закончена… Но я вновь вынужден остановиться на слове «все‑таки», за которым прячется то, что отвлекало меня от работы и что так живо всплывает в памяти. Например, путешествия в глубь страны — я их очень любил. Коротенькая узкоколейка вела вверх до Пендембу, на границу Либерии с Французской Гвинеей, — я проехал по ней, отправляясь в долгий поход, который описал в «Путешествии без карты», и за семь лет, что прошли с тех пор, ничего не изменилось: все так же нужно было нанимать боя и иметь при себе собственную еду (консервы), собственный стул, собственную кровать и даже собственную керосиновую лампу, которую вы вешали на крючок в купе и зажигали с наступлением темноты. На ночь маленький паровоз останавливался в Бо, где был английский дом отдыха, а оттуда пыхтя взбирался в горы, до Пендембу. В Пендембу тоже был дом отдыха, но похуже, он принадлежал местному вождю, и я предпочитал ужинать у железной дороги — мой складной стол ставили прямо на колею. Из‑за этих поездок у меня возникли денежные неприятности, но не те, какие можно предположить. Дело в том, что по возвращении во Фритаун я получал некую сумму из расчета пять шиллингов в день, якобы составлявших разницу в ценах между едой, купленной на рынке, и консервами. Это было предусмотрено правилами министерства по делам колоний (железнодорожный билет и дома отдыха были бесплатными). Однажды я получил суровую закодированную телеграмму из Лондона, где разъяснялось, что путешествующий чиновник моего ранга должен требовать три гинеи в день, полагающиеся на гостиницу. «Примите нужные меры и доложите». Я с готовностью подчинился. Открыв в кабинете сейф, я достал оттуда сорок фунтов в банкнотах, положил себе в карман и послал закодированную телеграмму в Лондон: «Меры приняты».

Осложнилась работа над романом и другими, менее приятными причинами. У меня были очень напряженные отношения с моим начальником, хотя он находился в Лагосе, за две тысячи миль от Фритауна. Мы невзлюбили друг друга с первого взгляда. Он был профессионалом, я любителем. Сарказм проникал в мои донесения и даже телеграммы. Сейчас мне жаль этого несчастного человека, которому в самом конце своей службы пришлось иметь дело с писателем. Он был болен (как сильно, я тогда не понимал) и совершенно не знал Африки. Позднее мне рассказали, что мешок с фритаунской почтой по нескольку дней лежал у него на столе нераспечатанным — он боялся заглянуть внутрь. Однажды он попытался приструнить меня, задержав мое жалованье, которое ему полагалось раз в месяц высыхать мне наличными из Лагоса, но мне дал взаймы начальник полиции, и его операция провалилась. В конце концов мы перешли к открытой войне: у меня была назначена встреча с Кайлахуне на либерийской границе, а он телеграммой запретил мне уезжать из Фритауна, потому что туда должно было прибыть португальское судно. Все португальские суда, следовавшие из Анголы, полагалось обыскивать