Путешествия без карты — страница 34 из 103

По моим наблюдениям, сатирик стал брать в нем верх, и в самых смешных его книгах появился серьезный подтекст после крушения его первого брака. В ранних книгах он смеялся над тем, что сам же и любил. Для меня первая книга Ивлина «Упадок и разрушение», которой я восхищаюсь не меньше, чем остальными (я перечитывал ее по крайней мере раз шесть), — это воплощение юмора, так же как и менее удачная «Мерзкая плоть». Он потешался над «цветом нашей молодежи» двадцатых годов, к которому сам принадлежал. Он не воспринимал своих героев настолько серьезно, чтобы сделать их объектом сатиры. Настоящая сатира начинает проступать из‑за юмора не раньше, чем в «Черном зле», истории чернокожего императора, насаждавшего у себя в стране прогресс, которую Ивлин написал после путешествия в Эфиопию. В «Пригоршне праха», самой горькой его книге, юмора нет совсем.

Писатель такого класса, как Ивлин, оставляет после себя огромный сад, по которому мы еще долго будем бродить: нам открывается то прекрасный вид, которого мы не замечали прежде, то новая тропинка, которую мы находим в нужный момент, потому что читатель, как и автор, меняется со временем. Знаю это по себе: раньше я не считал «Возвращение в Брайдсхед» удачей Ивлина. Когда он написал мне, что оправданием «Брайдсхеду» могут служить только ниссеновские бараки, колбасный фарш и затемнения, я мысленно согласился с ним и держался своего мнения до тех пор, пока недавно не стал перечитывать все его романы и не примкнул к собственному великому изумлению к тем, кто считает «Брайдсхед» его лучшей, хотя и самой романтической книгой. Я помню ее начало, в котором описывается, как молодой офицер едет в поезде к себе в полк, расквартированный в Брайдсхеде. Мне всегда казалось, что это лучшее место в книге, но когда я вновь открыл ее, то увидел, что все путешествие занимает три страницы. Это, по моему мнению, и есть гений. […]

5

Трудно провести аккуратный рубеж между десятилетиями — в шестидесятые годы я по–прежнему стремился избежать Лондона и замкнутого писательского существования, и на сей раз меня вырвала из него газетная статья о Гаити, где правил тогда Папа Док. О первых двух поездках на Гаити, в пятидесятые годы, когда президентом был Маглуар, у меня сохранились вполне мирные воспоминания. Народ жил бедно, но на остров приезжало много туристов, и часть денег, которые они привозили с собой, все‑таки просачивалась в социальные щели. Шикарная гостиница «Эль ранчо» в Пьетонвиле, где я останавливался, когда приезжал в Порт–о-Пренс, всегда была переполнена. Однажды в ней ночевал мэр Майами, сопровождаемый свитой шумных друзей и визжащих девушек, и они чуть ли не до рассвета буянили в бассейне. Я познакомился с гаитянскими поэтами, художниками и писателями, и один особенно понравившийся мне человек послужил прообразом доктора Мажио из «Комедиантов», романа, который я тогда не собирался писать. Философ и врач (но не коммунист), он был какое‑то время министром здравоохранения, но ушел в отставку, поскольку считал, что у него связаны руки (при Дювалье совершать такие поступки было уже опасно). Раз в два года он ездил в Европу на съезды философов. Это был очень черный, по–старомодному учтивый, очень массивный человек. Ему предстояло умереть в изгнании — но был ли он счастливее доктора Мажио? Кто знает? В один из первых приездов я наблюдал церемонию культа воду, описанную в романе. Те, кому позволяли средства, могли передвигаться по стране совершенно свободно. Я дважды ездил в Кап–Аитьен, побывал и в Жереми, ставшем местом кровавой трагедии в год, когда я был на Гаити в последний раз. Тогда не нужно было часами ждать в полицейском управлении пропуска на выезд из Порт–о-Пренса.

Вдохновленный газетной статьей, я приехал на Гаити в последний раз в 1963 году. Это был самый тяжелый и, наверное, самый жестокий год правления Папы Дока. На севере с Дювалье дрались десятка два партизан (через год я видел тех из них, кто уцелел, в бывшем сумасшедшем доме под Санто–Доминго). «Партизанская угроза» была предлогом для возведения по всей столице баррикад, возле которых торчали оборванные милиционеры. Когда я ехал куда‑нибудь из гостиницы или возвращался обратно, меня обычно дважды обыскивали– искали оружие. Оставаясь в глазах американцев оплотом против коммунистов, Папа Док показал свою силу, поссорившись с Западом. Шефа тонтон–макутов Барбо изрешетили пулями в пригороде Порто–Пренса, и фотографии его тела долго украшали стены полицейского управления — он был в контакте с американцами из морской пехоты, которые охраняли посольство и помогали гаитянским военным. Тонтон–макуты похитили сына высокопоставленного американского офицера, и в последний момент, когда мальчишку втаскивали во дворец, его спас сын Дювалье, учившийся с ним в одном lycee 1. После этого происшествия морских пехотинцев отозвали, американский посол уехал, британского посла выслали, а папский нунций остался в Риме. Южноамериканские посольства были полны беженцев, среди которых находился начальник штаба и почти все офицеры в чине старше майора. Тонтоны преследовали беженцев до самых ворот посольства Доминиканской Республики, и президент Бош стянул к границе танки, которые могли дойти до Порт–о-Пренса меньше чем за сутки. Когда я приехал тем летом в Порто–Пренс, это был темный город, и, хотя комендантский час отменили, никто не решался выходить на улицу после наступления темноты. Трудно было тогда вообразить, что Дювалье будет жить долго и умрет своей смертью, что американский посол, которого, кстати, звали Бенсон Тиммонс III, будет часами томиться во дворце, прежде чем доктор удостоит его беседой, что Нельсон Рокфеллер выйдет на балкон, и весь Порт–о-Пренс увидит, как он пожмет Дювалье руку и передаст ему личное послание президента Соединенных Штатов.

1 Лицее (фр.).

В этот приезд я не остановился в «Эль ранчо», но однажды взобрался на гору и заглянул туда. Кроме клерка, в гостинице никого не было, и плавательный бассейн был пуст. В моей гостинице «Олоффсон» (в «Комедиантах» я назвал ее «Трианон»), кроме меня, было еще трое постояльцев: владелец казино из Италии и старый американский художник с женой, любящая пара, которая, не скрою, была чем‑то похожа на мистера и миссис Смит из моего романа. «Мистер Смит» собирался учить гаитянских художников росписи по шелку — они могли бы неплохо зарабатывать, продавая репродукции своих картин в Соединенных Штатах. Его пригласил приехать гаитянский консул в Нью–Йорке, который пообещал выслать ему вслед необходимые для обучения материалы, но прошло несколько недель, материалов не было, а в правительстве никто не интересовался проектом, не сулившим личной выгоды. Однажды вечером мы втроем бросили вызов темноте и отправились в бордель, который я назвал «заведением мамаши Катрин». Кроме нас из посетителей было только двое тонтон–макутов. «Мистер Смит» принялся рисовать девушек, чинно и грациозно танцевавших друг с другом, они толпились вокруг него, как восторженные школьницы, а тонтоны сквозь темные очки взирали на эту непонятную им картину безбоязненного счастья и невинности.

Каждый день к нам заходил выпить «крошка Пьер», и однажды он привел с собой мэра Порт–о-Пренса, с которым я потом ездил смотреть пустые, наполовину развалившиеся дома в новом городе Дювальевиль, где до конца достроен был только театр для петушиных боев. Скоро я понял, что «крошка Пьер» был приставлен ко мне, чтобы предугадывать мои желания и доносить о моих планах.

Больше всего мне хотелось выбраться из этого душного, зловещего города, всех школьников которого примерно через месяц после моего отъезда согнали на кладбище смотреть казнь двух пойманных партизан — это зрелище повторяли по местному телевидению каждый вечер в течение недели. Но получить разрешение на поездку за пределы города было не так‑то просто, даже на выезд из страны нужна была выездная виза. В конце концов я добился приема у самого министра иностранных дел. Мистер Чалмерс уезжал в Нью–Йорк на ассамблею Организации Объединенных Наций, чтобы заявить о том, что у партизан найдено американское оружие (в этом не было ничего удивительного, так как Соединенные Штаты снабжали оружием гаитянскую армию, а все ее старшие офицеры либо погибли, либо эмигрировали, либо сидели взаперти в посольствах). На север, в Кап–Аитьен, мистер Чалмерс меня не пустил («ради вашей же безопасности») и с большой неохотой разрешил съездить на юг, в Ле–Ке, где я собирался встретиться с канадскими миссионерами. Даже заручившись его согласием, я несколько часов просидел в полицейском управлении под фотографиями мертвого Барбо. Полицейское управление было расположено через площадь от белого президентского дворца. Рядом с ним всегда было пусто — никто не решался ходить под слепыми окнами, за которыми, как говорили, прятался кладбищенский призрак барон Суббота. Даже шоферы такси старались не ездить по той стороне площади. Я сидел на скамейке и, поворачивая голову, видел, как в открытую дверь своего кабинета на меня неотрывно глядит сквозь темные очки мой персонаж Конкассер. Я чувствовал бы себя еще менее уютно, если бы уже тогда знал, что гаитянские власти намереваются объявить меня шпионом некоего империалистического государства — но они сделали это позже.

До Ле–Ке по Главной южной магистрали было меньше ста восьмидесяти километров, но добирался я туда, как меня и предупреждали, больше восьми часов, потому что через полчаса после выезда из столицы дорога практически кончилась. От страха перед предстоящим путешествием я почти не спал накануне ночью. Добродушный шофер, который должен был вести машину, не внушал мне доверия, он наверняка был осведомителем тонтонов, и я не сомневался, что инсценировать на искореженной дороге правдоподобный несчастный случай или, еще лучше, правдоподобное убийство ничего не стоит — его свалили бы на горстку партизан, действовавших на юге. Папа Док не опасался скандала — туристов, которых можно было им отпугнуть, в стране не было.

Я думаю, что в те недели страх глубоко проник в мое подсознание. Гаити и впрямь была страшным сном газетных заголовков, поэтому, когда настало время моего отъезда и я ждал в аэропорту самолета «Дельты», у меня екнуло сердце оттого, что в руку мне вложили письмо (адресованное бывшему кандидату в президенты, который скрывался в Сант