Я направился скорым шагом домой, мысленно браня тревогу и глупых людей, мешающих моей спокойной жизни. Несколько слов о происшедшем, сказанных Ульсону, привели его в сильную тревогу. Он попросил приготовить шлюпку, на случай если бы Марагум-Мана тамо оказались слишком многочисленными, и сказал, что если нам не удастся отстоять хижину, мы можем перебраться в Били-Били. Чтобы успокоить его, я согласился, но сказал, что переносить что-либо в шлюпку еще слишком рано и что первый выстрел так озадачит туземцев, что навряд ли они сунутся, чтобы испытать действие дроби, которая почти наверное разгонит их. Я, однако, зарядил свои ружья и решил обождать их прихода, спокойно растянувшись на койке. Скоро я уснул, зная очень хорошо, что Ульсон, будучи сильно возбужден, не проспит прихода гостей. Знаю, что заснул очень крепко и спал хорошо. Был разбужен криками и шумом в лесу. При этом я услышал изменившийся голос Ульсона: «Вот они! Пусть господин теперь приказывает, я все буду делать, что он скажет, а то я не буду знать, что делать», говорил он на своем ломаном шведско-немецком языке. Я приказал ему загородить ящиками дверь, самому же оставаться в доме и заряжать ружья и револьверы, которые я ему буду передавать по мере надобности, притом постараться, чтобы руки его не так тряслись.
Пока мы приводили все в осадное положение, крики и шум в лесу приближались. Я вышел на веранду, положив перед собою два револьвера и ружье-револьвер. Двуствольное ружье, заряженное мелкой дробью, я держал в руках. Между деревьями, за ручьем, показались головы. Но что это? Вместо копий и стрел, я вижу кокосы и бананы в руках приближающихся. Это не могут быть люди из Марагума.
Действительно, то были жители Бонгу, которые пришли мне сказать, чтобы я не беспокоился о Марагум тамо, и рассказали мне о причине тревоги. Утром сегодня женщины Бонгу, выйдя на работу далеко в поле, заметили на холмах несколько незнакомых вооруженных людей; им показалось, что эти люди стараются окружить их, и некоторым из женщин почудилось, что вооруженные люди направляются в их сторону. Они с криком бросились бежать; те, которые были впереди, услыхав шаги бегущих за собою, подумали, что за ними гонятся, стали еще более кричать и направились к плантации, где работало несколько мужчин. Последние, увидав скоро, что все это была ложная тревога, стали бить своих жен, чтобы заставить их замолчать, но достигли, однако же, противного. Жены и дочери подняли такой гвалт, что вдалеке проходившие люди Гумбу не могли более сомневаться, что люди Марагум-Мана бьют и убивают жителей Горенду. Поэтому они кинулись бежать в Гумбу, где и рассказали слышанную уже мною повесть о нападении на Горенду, смерти Бонема и т. п. Они прибавили, что люди, виденные женщинами Бонгу, могли быть действительно жителями Марагум-Мана и поэтому они все-таки опасаются нападения.
Моим соседям очень понравилось то обстоятельство, что и я приготовился принять как следует неприятеля, и просили позволения прислать своих женщин под мое покровительство, когда будут ожидать нападения горцев. Я подумал, что это удобный случай познакомить моих соседей с огнестрельным оружием. До сих пор я этого не делал, не желая еще более возбуждать подозрительность и недоверие туземцев; теперь же я мог им показать, что в состоянии, действительно, защитить себя и тех, кого возьму под свое покровительство.
Я приказал Ульсону принести ружье и выстрелил. Туземцы схватились за уши, оглушенные выстрелом, кинулись было бежать, но остановились, прося спрятать ружье скорее в дом и стрелять только тогда, когда придут Марагум тамо. Ружье туземцы назвали сегодня «табу», вследствие того, кажется, что с первого дня моего пребывания здесь все недозволенное, все, до чего я не желал, чтобы туземцы дотрагивались или брали в руки, я называл «табу», употребляя полинезийское слово, которое таким образом вошло в употребление и здесь.
1 марта. Приходили люди Гумбу просить меня идти с ними и жителями Горенду и Бонгу на Марагум, говоря, что будут делать все, что я прикажу, и прибавляя, что, услыхав о приближении Маклая, жители деревни Марагум убегут дальше в горы.
Пришли также жители Колику-Мана, а с ними Туй и Лялу. Все говорили о Марагум и хором прибавляли, что теперь, когда Маклай будет с ними, Марагум тамо будет плохо. Такое распространяющееся мнение о моем могуществе мне не только не лестно, но в высшей степени неприятно. Чего доброго, придется вмешаться в чужие дела; к тому же такие штуки нарушают мою покойную жизнь лишним шумом и тревогой.
Пошедший вечером дождь заставил меня опять отложить поездку в Били-Били. Сидя в шалаше у костра, я занимался печением на углях ауся и бананов себе на ужин и наслаждался тишиной ночи, как вдруг мой слух был поражен сильными и учащенными ударами барума в Горенду. Одна и та же мысль мелькнула в голове у меня и у Ульсона: «Люди Марагум нападают на жителей Бонгу и Горенду», откуда стали доноситься протяжные звуки каких-то нестройных инструментов. Это обстоятельство, как и то, что бессонницей делу не поможешь, заставили меня лечь спокойно спать и не прислушиваться к фантастическим звукам, долетавшим из деревни.
2 марта. Ночью, сквозь сон, несколько раз слышал звуки барума, звуки папуасских музыкальных инструментов и завывание туземцев. Около половины пятого утра услышал сквозь сон, что кто-то зовет меня. Я вышел на веранду и разглядел в полумраке Бангума из Горенду, который пришел позвать меня от имени всех туземцев, жителей Горенду, Бонгу и Гумбу, на их ночной праздник. Я, конечно, согласился, оделся второпях, и мы пошли, часто спотыкаясь вследствие темноты о корни и лианы.
На первой площадке Горенду я был встречен Туем, весьма бледным от бессонной ночи. Он попросил перевязать его рану, которая все еще сильно беспокоила его. Когда я кончил, он указал на тропинку, которая из деревни вела между деревьями к морю, и прибавил: «Выпей кеу и покушай аяна и буам». По тропинке пришел я к площадке, окруженной вековыми деревьями, на которой расположилось человек 50 туземцев. Открывшаяся картина была не только характерна для страны и жителей, но и в высшей степени эффектна. Было, как я сказал, около 5 часов утра. Начинало светать, но лес еще покоился в густом мраке. Площадка была с трех сторон окружена лесом, а переднюю сторону представлял обрывистый морской берег; но и эта сторона была не совершенно открыта. Стволы двух громадных деревьев рисовались на светлой уже поверхности моря. Мелкая растительность и нижние сучья этих двух деревьев были срублены, так что прогалины между ними казались тремя большими окнами громадной зеленой беседки среди леса.
На первом плане, вблизи ряда костров, группировалась на циновках и голой земле, вокруг нескольких больших табиров, толпа туземцев в самых разнообразных позах и положениях. Некоторые, закинув голову назад, стоя допивали из небольших чаш последние капли кеу; другие, с уже отуманенными мозгами, но еще не совсем опьяненные, сидели и полулежали с вытаращенными, неподвижными и мутными глазами и глотали зеленый напиток; третьи уже спали в разнообразнейших позах (одни лежа на животе, другие на спине, с раскинутыми руками и ногами, третьи полусидели с головами, низко склонившимися на грудь). Иных уже одолели бессонная ночь и кеу; другие, сидя вокруг табиров с аяном и буамом, еще весело болтали. Были и такие, которые хлопотали около больших горшков с варящимся кушаньем.
Несколько, вероятно, отъявленных любителей папуасской музыки, подняв высоко над головой или прислонив к деревьям свои бамбуковые трубы более чем в 2 м длины, издавали протяжные, завывающие, громкие звуки; другие дули в продолговатый просверленный сверху и сбоку орех и производили очень резкие свисткообразные звуки. Кругом к стволам деревьев были прислонены копья; луки и стрелы торчали из-за кустов. Картина была в высшей степени своеобразной, представляя сцену из жизни дикарей во всей ее первобытности, одна из тех, которые вознаграждают путешественника за многие труды и лишения. Но и для художника картина эта могла бы представить значительный интерес разнообразием поз и выражений у толпы здоровых, разного возраста туземцев, странностью освещения первых лучей утра, уже золотивших верхние ветви зеленого свода, и красным отблеском костров.
Я погрузился в рассматривание новой для меня картины. Мой взгляд переходил от одной группы к другой, от окружающей обстановки к спокойному серебрившемуся морю и далеким горам, по которым разливался розоватый свет восхода. Мне жаль было, когда несколько знакомых голосов, приглашавших присесть к ним, оторвали меня от наблюдений и созерцания. (Я часто в своих путешествиях желал и желаю быть единственно зрителем, наблюдателем, а не участником происходящего.)
Завтрак должен был быть сейчас готов, о чем возвестили усиленные завывания бамбуковых труб, причем я ощутил всю неприятность этих раздирающих ухо звуков.
Скоро собралось значительное число жителей трех деревень — Бонгу, Горенду и Гумбу. Они накинулись на кушанья, принесенные в табирах очень большого размера. Из одного табира мне было положено в свежеотколотую половину кокосовой скорлупы немного желтовато-белой массы, предложенной с уверениями, что это очень вкусно. То был «буам» (саго, приготовленное из саговой пальмы) с наскобленным кокосовым орехом. Это папуасское кушанье имело действительно приятный вкус. Затем меня угостили хорошо сваренным аяном, который надо было есть сегодня с так называемым орланом, но этот кислый соус имел такой острый запах, что я отказался от него. Скатертью служили банановые листья, посудой, т. е. тарелками и чашами, — скорлупы кокосовых орехов, вилками — обточенные бамбуковые палочки и заостренные кости, а многие пускали в ход и свои гребни (на папуасском языке вилка и гребень — синонимы); ложками служили яруры. Было оригинально видеть это разнообразие инструментов, употребляемых здесь при еде.
Уже совсем рассвело, и, рассматривая окружающих, я везде встречал знакомые лица из соседних деревень. Когда я поднялся, чтобы уйти, мне был дан целый сверток вареного аяна, и послышались приглашения прийти обедать. Уходя, я должен был посторониться, чтобы дать пройти процессии, которая несла припасы для продолжения праздника. Туй с Бонемом принесли на палке большой сверток буама, тщательно обернутый листьями; за ними несколько туземцев несли кокосы, а другие пронесли, также на палке, лежащей на плечах двух носильщиков, большую корзину аяна, за ней другую и третью.