Путешествия с Геродотом — страница 6 из 45


Из Калькутты я поехал на юг, в Хайдарабад. То, что я увидел на юге, сильно отличалось от тягостных впечатлений севера. Юг казался тихим, спокойным, сонным и немного провинциальным. Слуги местного раджи, должно быть, приняли меня за кого-то другого, потому что торжественно встретили на вокзале и сразу отвезли во дворец. Меня приветствовал любезный пожилой человек, усадил в широкое кожаное кресло и наверняка приготовился к долгому разговору, но мой едва-едва английский совершенно не позволял осуществиться его замыслу. Я что-то там бубнил и чувствовал, как краснею, как пот заливает мне глаза. Дружелюбный господин мило улыбался, и это как-то поддерживало. Все происходило словно во сне. Сюрреализм. Слуги проводили меня в комнату во дворцовом флигеле. Я был гостем раджи, и мне предстояло тут жить. Я было хотел ретироваться, но не знал как — мне не хватало слов, чтобы разъяснить недоразумение. Может, присутствие европейца как-то повышало статус дворца? Возможно. Не знаю.

Каждый день я учил слова, учил упорно, до потери сознания (что светит на небе? — the sun; что капает на землю? — the rain; что колышет деревья? — the wind и т. д. и т. д., двадцать-сорок слов ежедневно), читал Хемингуэя; в книге св. отца Дюбуа я попытался понять главу о кастах. Начало оказалось совсем не трудным; существуют четыре касты, первая, самая высокая, — это брахманы: жрецы, люди духа, мыслители, те, кто указывает путь; вторая, пониже, — это кшатрии: военные и властители, люди меча и политики; третья, еще ниже, — вайшьи: торговцы, ремесленники и крестьяне; и, наконец, четвертая каста — это шудры: люди физического труда, слуги, наемные рабочие. Но чем дальше, тем читать становилось труднее, так как выяснилось, что касты делятся на сотни подкаст, а те, в свою очередь, — на сотни, десятки подподкаст, и так далее до бесконечности. Потому что Индия в каждом проявлении — это бесконечность, бесконечное количество богов и мифов, верований и языков, рас и культур, во всем и везде, куда ни глянь, о чем ни подумай, начинается эта головокружительная бесконечность.

В то же время я инстинктивно ощущал: то, что я вижу вокруг себя, — это лишь внешние знаки, образы, символы, за которыми скрывается широкий и разнообразный мир верований, понятий и представлений, о которых я ничего не знаю. При случае я задумывался, почему он недоступен: только лишь потому, что я не обладаю теоретическим, книжным знанием о нем, или в силу более глубоких причин, в частности потому, что мой ум слишком пропитан рационализмом и материализмом, чтобы вчувствоваться и понять эту исполненную духовности и метафизики культуру — индуизм?

В таком состоянии духа, подавленный обилием подробностей, обнаруженных в труде французского миссионера, я отложил книгу и вышел в город.


Дворец раджи (одни веранды, может, сто остекленных веранд, когда в них открывались окна, по комнате пролетало легкое освежающее дуновение) окружали пышные, ухоженные сады, в которых постоянно что-то делали садовники: подрезали, косили и сгребали граблями, — а дальше, за высокой стеной, начинался город. Идти приходилось по узким и всегда полным народа улочкам и переулкам, мимо бесконечного числа колоритных магазинов, ларьков и развалов с продовольствием, одеждой, обувью, химией. Дождь хоть и не шел, улочки всегда были мокрыми, потому что здесь все выливают на середину проезжей части — она ничья.

Повсюду громкоговорители, а из них — резкие, громкие, протяжные песнопения. Звуки долетают из окон местных храмов, маленьких построек, часто не выше соседних двухэтажных или одноэтажных домов, зато их много. Они похожи друг на друга: побеленные, увешенные гирляндами цветов и блестящих украшений, стройные и светлые, выглядят как невесты в день свадьбы. Настроение в этих храмиках, в общем-то, благостное, как на свадьбе. Людей множество, что-то шепчут, возжигают благовония, закатывают глаза, воздевают руки. Какие-то мужчины (ризничии? служки?) раздают правоверным пищу: то кусок выпечки, то марципан, то конфетку. Если подержать руку подольше, можно получить и две, и даже три порции. Это надо или съесть, или положить на алтарь. В каждый храмик вход свободный, никто тебя не спросит, кто ты и какой ты веры. Каждый выражает свое почтение как умеет, самостоятельно, а не в рамках какого-то соборного обряда, отсюда и всеобщая расслабленность, свобода и даже легкий беспорядок.

Культовых сооружений так много потому, что количество богов в индуизме не ограничено; никто до сих пор не смог провести полную их инвентаризацию. Божества не конкурируют друг с другом, а сосуществуют в гармонии и согласии. Можно верить в одно божество или в нескольких сразу, можно менять одно божество на другие в зависимости от места, времени, настроения или потребностей. Амбиции поклонников какого-то божества подталкивают их устроить для него святилище, воздвигнуть храм. Можно представить себе последствия, приняв во внимание, что этот политеистический либерализм существует уже тысячи лет. Сколько за это время понаставили храмов, часовенок, алтарей, статуй, но сколько в то же время успели уничтожить наводнения, пожары, тайфуны, войны с мусульманами! Если восстановить все храмы одновременно, ими можно было бы застроить полмира!


Вот так, путешествуя, добрался я до храма Кали — богини разрушения, олицетворяющей убийственное течение времени. Только не знаю, зачем ей молиться, если время неумолимо. Кали — высокая, черная, с высунутым языком, носит ожерелье из черепов и стоит с распростертыми руками. Хоть это и женщина, все же лучше в ее объятья не попадать.

К храму ведет дорога между двумя рядами лотков, на которых можно купить благовония, цветные пудры, картинки, висюльки, всевозможный ярмарочный китч. К статуе богини — плотная, медленно продвигающаяся очередь потных взволнованных людей. Дурманящий запах благовоний, душно, жарко, сумрачно. Перед статуей — символический обмен: ты даешь жрецу ранее купленный камешек, а он дает тебе другой камешек. Я понял так: оставляешь неосвященный, получаешь освященный. Но как там на самом деле — не знаю.


Дворец раджи полон слуг, собственно говоря, здесь никого, кроме них, не видишь, как будто все имение отдано в их безраздельное владение. Толпа камердинеров, лакеев, подавальщиков и уборщиков, гардеробщиков, специалистов по завариванию чая и глазировщиков пирожных, гладильщиков и курьеров, истребителей москитов и пауков, но больше всего тех, чей род занятия невозможно определить, постоянно перетекает через комнаты и гостиные, перемещается по коридорам и лестницам, чистит мебель и ковры, взбивает подушки, переставляет кресла, подрезает и поливает цветы.

Все люди передвигаются в молчании, размеренно, осторожно, так что даже производят впечатление слегка испуганных, однако не видно никакой нервозности, беготни, размахивания руками, можно подумать, что где-то здесь притаился бенгальский тигр, спасение от которого одно: никаких резких движений! Даже в течение дня, в блеске раскаленного солнца они напоминают безликие тени — передвигаются безмолвно и всегда так, чтобы как можно меньше попадаться на глаза: не только не оказаться на вашем пути, но исключить саму вероятность того, чтобы неосмотрительно оказаться в поле вашего зрения.

Одеты они по-разному, в соответствии с выполняемой функцией и статусом: от золотистых тюрбанов, сколотых булавками с драгоценными камнями, до простых дхоти — набедренных повязок у тех, что внизу иерархии. Одни ходят в шелках, подпоясанные расшитыми поясами и в блестящих эполетах, другие — в обычных рубашках и белых кителях. Одно у них общее: все босиком. Даже в галунах и аксельбантах, в парче и кашемире — у всех ноги босы.

* * *

На эту деталь я сразу обратил внимание, потому что в том, что касается обуви, у меня легкий бзик. А появился он еще во время войны, в годы оккупации. Помню, приближалась зима 1942 года, а я без обуви. Старая развалилась, а на новую у матери не было денег. Доступные полякам ботинки стоили 400 злотых: верх из грубой ткани, покрытой какой-то черной водоотталкивающей массой, а подошвы — из светлой липовой древесины. Где достать 400 злотых?

Мы жили тогда в Варшаве, на Крохмальной, рядом с воротами гетто, в семье Скупевских. Пан Скупевский занимался ремесленным производством туалетного мыла, всегда одного, зеленого цвета. «Дам тебе мыла на реализацию, — сказал он. — Продашь 400 штук — будет у тебя на ботинки, а долг отдашь после войны». Ведь тогда еще верили, что война вот-вот закончится. Посоветовал мне развернуть торговлю в электричках Варшава — Отвоцк: там ездят дачники, которым тоже надо умываться, а значит, мыло наверняка купят. Я последовал его совету. Мне тогда исполнилось десять лет, но я уже выплакал половину слез моей жизни, потому что никто не хотел покупать мое мыло. За целый день хождения по вагонам — ничего, редко когда удавалось продать хоть кусок. Один раз мне повезло, и я продал целых три. В тот раз я вернулся домой светящийся от счастья.

Ходил я с мылом и по квартирам. Нажимал на кнопку звонка и начинал горячо молиться. Боже, сделай так, чтобы купили, хотя бы один кусок! В сущности, я занимался попрошайничеством, давил на сострадание. Я входил в квартиру и говорил: «Купите, пожалуйста, у меня мыло. Стоит лишь злотый, скоро зима, а у меня нет обуви». Иногда это срабатывало, иногда нет: повсюду вертелось множество других детей, которые тоже пробовали как-то устроиться — что-нибудь украсть, кого-нибудь обмануть, чем-нибудь торгануть.

Пришли осенние холода, мороз хватал за пятки так, что больно становилось, пришлось с торговлей завязать. У меня было 300 злотых, а пан Скупевский щедрой рукой добавил еще 100. Мы с мамой купили ботинки. Если ногу обернуть фланелевой портянкой, а сверху еще газетой, то в них можно было ходить даже в большие морозы.

Теперь, когда я увидел, что в Индии миллионы ходят без обуви, во мне всколыхнулось чувство своеобразной общности, побратимства с этими людьми, и порой мною овладевало настроение, какое мы испытываем, когда возвращаемся в дом нашего детства.