было много общего: Валериано тоже являлся «слугой» семьи Медичи, так как состоял секретарем кардинала Джулио де Медичи, нотариусом у Льва X, а в дальнейшем наставником папских племянников Ипполито и Алессандро де Медичи. Он также получил открытую поддержку от Эгидио да Витербо за свои первые исследования. В благодарность за такое покровительство Валериано посвятил главу об аисте кардиналу Эгидио. Отвечая Валериано в письме от апреля 1525 года, Эгидио противопоставил осуществленную мифографом реконструкцию древней мудрости и священных таинств египтян недавнему «демоническому» разрушению памятников и древних зданий Египта Селимом, «принцем турок»[185]. При этом Эгидио вполне мог представлять себе картины этих событий со слов их очевидца Джованни Леоне.
Валериано прежде всего искал значения аллегорий, связанные с животными, и часто цитировал Плиния Старшего в поддержку своих толкований. Североафриканский факих в большинстве своих работ, скорее, описывал поведение животных, способы их ловли, вкус их мяса и находил, что у Плиния, известного в арабской традиции, много мелких ошибок, когда речь идет об Африке. Несмотря на все различия, отголоски бесед между этими двоими людьми обнаруживают себя. Так, размышляя о бесстыдстве, Валериано сравнил обезьян-самцов, демонстрирующих свои срамные части, с мужчинами, которые делают то же самое «сегодня, среди египтян, поблизости от Нила, и среди мавров и турок, где… их очень почитают, верят, что они наделены исключительной невинностью и простотой, и где считается благочестивым делом собирать для них деньги». Его источником здесь, несомненно, был Джованни Леоне, писавший в своих трудах, что он видел на улицах Феса, Туниса и Каира «мошенников», которые ходят обнаженными, «демонстрируя свой срам», и даже публично занимаются сексом с женщинами, но оболваненные зрители все равно считают их святыми[186].
У историка Паоло Джовио тоже были разные животрепещущие вопросы к Джованни Леоне. В то время врач Джулио де Медичи, Джовио остался в числе его приближенных и после того, как в 1523 году кардинал стал папой Климентом VII и уже начал составлять «Истории его времени». Подобно написанным Джовио «Комментариям к делам турок», «Жизни Льва X» и «Панегирикам» – биографиям знаменитых людей, «Истории» появились в печати только много лет спустя. Но Джовио усердно собирал свидетельства, в том числе о недавней войне султана Селима I против персидского шаха Исмаила I Сефеви и о его завоевании мамлюкского Египта. Турки – враги христиан, и тем важнее, чтобы историк, пишущий о них, был хорошо осведомлен. Джовио расспрашивал купцов и путешественников, вытянул все, что мог, из Альвизи Мочениго – венецианского посла, ездившего с миссией «дружбы и мира» к Селиму, когда тот находился в Каире в 1517 году[187].
Когда бывший дипломат из Феса появился на римской сцене как слуга Эгидио да Витербо, Джовио, должно быть, ухватился за возможность расспросить его. Можно представить себе, как он засыпал североафриканца вопросами о людях: о побежденном султане Кансухе ал-Гаури, о торжествующем Селиме, о корсаре Арудже Барбаросса, и это лишь некоторые из будущих героев исторического сочинения Джовио, с кем Йуханна ал-Асад имел прямой контакт[188].
В таком разговоре с Джовио крещеному мусульманину, наверно, приходилось осторожнее выбирать слова, чем в беседе с мифографом Валериано. Султан Селим I умер от чумы в сентябре 1520 году, и ему наследовал его сын Сулейман I Великолепный. Христианские правители на мгновение обрадовались, полагая, как выразился Джовио, что «свирепый лев оставил преемником кроткого ягненка». Но взятие Белграда турецкой армией в 1521 году и захват Родоса турецким флотом и сухопутными войсками в 1522 году быстро вывели их из заблуждения. Йуханна ал-Асад, вероятно, встретил эту новость с несколько иными чувствами, чем Джовио. Помимо всего прочего, будучи пленником пиратов, он был доставлен на Родос во время плавания, приведшего его в Рим, и, должно быть, уклончиво отвечал на его вопросы. Написанные впоследствии Джовио портреты Селима подчеркивали его свирепость и жестокость: «за восемь лет правления он пролил больше крови, чем Сулейман за тридцать», – но он учитывал также сообщения о его величии, искусстве военачальника, стараниях править справедливо. Что касается мамлюкских султанов, то Джовио интересовался гаремными интригами, связанными с престолонаследием. Система избрания преемника, по его мнению, напоминала выборы папы римского коллегией кардиналов. Он хотел услышать не только о Кансухе ал-Гаури, но и о его предшественнике и бывшем хозяине, великом Каит-бее. Знал ли Джованни Леоне, что Каит-бей подарил жирафа Лоренцо де Медичи и свирепого тигра – Джангалеаццо Сфорца? Он мог видеть прекрасное изображение этого тигра в миланском замке[189].
Если такие разговоры имели место – а я полагаю, что так и было, – мы тем не менее должны отметить, что ни Валериано, ни Джовио прямо не упоминали «Джованни Леоне» в своих стихах, письмах или произведениях. В статье о слоне Валериано рассказал о папском слоне Ганноне, однако в письме-посвящении кардиналу Эгидио он не упомянул его североафриканского крестника. Джовио же приписал часть своей информации о султане Селиме венецианскому послу к «Великому турку», но не бывшему послу из Феса[190].
Что же означает такое молчание? Оно означает, что Йуханна ал-Асад находился на обочине элитарных гуманистических кругов. Он располагал полезными сведениями и мог рассказывать интересные истории, но не был достаточно важной персоной ни для того, чтобы его приняли в сердцевину этих сообществ, ни для того, чтобы уже в то время, то есть гораздо раньше, чем он стал самостоятельным автором, его публично упоминали бы за что-либо другое, кроме захвата в плен и обращения в христианство. Его владение итальянской и латинской речью все еще оставалось несовершенным; каково же было слушать его этим людям с утонченным литературным вкусом! (Они выступили даже против одного фламандского гуманиста, пытавшегося пробиться в папскую курию, за то, что он оказался слишком большим «варваром».) Крещение североафриканца – это победа христианства, но насколько надежен любой новообращенный? Йуханна ал-Асад не вызывал полного доверия[191].
Как и в доме Альберто Пио, Йуханна ал-Асад чувствовал себя вполне уверенно среди других иностранцев и чужаков в составе свиты и слуг кардинала Эгидио. Маронит Элиас бар Абрахам тоже был здесь и переписывал сирийские тексты для Эгидио, а также для Альберто Пио и Карвахаля. Однако его последний подписанный текст датирован 1521 годом, и он, может быть, вернулся в свой монастырь в Антиохии[192]. Но главное, в окружении Эгидио находился и его учитель иврита Элия Левита. В разговорах на общем для них итальянском языке Элия мог делиться с Йуханной ал-Асадом воспоминаниями о своем детстве в Германии, о годах с 1496‐го по 1515‐й, прожитых с женой и детьми в Падуе и Венеции, где он преподавал, писал и издавал свои труды. А Йуханна ал-Асад, может быть, рассказывал о своем собственном детстве в Гранаде и Фесе и о многих евреях, которых он видел и с которыми разговаривал в Северной Африке. Они могли обсуждать, как идет у Элии копирование переведенного на древнееврейский язык трактата ал-Газали по аристотелевой логике, «Мийар ал-илм» («Стандартная мера знания»). Йуханна ал-Асад, несомненно, был знаком с этим произведением великого мусульманского богослова и философа; так разве не было ему любопытно узнать, что средневековый переводчик этого сочинения, Якоб бен Махир, происходил из семьи гранадских евреев? А что думает Йуханна ал-Асад об арабской рукописи суфия и мистика ал-Буни «Шарх ал-асма ал-хусна» – исследовании пророческих и магических свойств Девяноста девяти имен Аллаха? Позднее Йуханна ал-Асад написал, что эту рукопись показывал ему в Риме «еврей из Венеции», которым, надо полагать, и был сам Элия Левита[193].
Говоря о литературе, Левита мог бы рассказывать про свою эпическую поэму на идише, адаптированную с итальянского и повествующую о рыцарских и романтических подвигах герцога Буово. (В ней среди прочих событий мусульманская принцесса спасает Буово от казни, которой хочет его предать ее отец, султан Вавилона.) Он мог объяснять свое исследование тонкостей еврейской грамматики, лексикографии и стихосложения. Все это были темы, дорогие сердцу Йуханны ал-Асада, который мог бы отвечать рассказами о своих собственных стихах, об арабской рифмованной прозе и о стихотворных размерах.
А разве не было пересечений между их языками? В позднейшей работе о необычных словах в иврите и арамейском языке Левита привел несколько примеров, похожих на арабские: по поводу происхождения ивритского слова для обозначения скорописи, транскрибированного им как машкет, он заметил: «Много лет назад мне указали, что это арабское слово, и означает оно тонкий, вытянутый». По всей вероятности, именно Йуханна ал-Асад назвал ему арабские прилагательные мамшук, машик с подобными значениями[194].
В феврале 1524 года к дверям кардинала Эгидио явился еще один иностранец, одетый в шелковые одежды как араб, верхом на белом коне, в сопровождении толпы евреев: «маленький смуглый человек», называющий себя Давидом, сыном Соломона, братом царя Иосифа, который правит двумя с половиной потерянными коленами Израилевыми в библейской пустыне Хабор в Аравии[195]. (Позднее в еврейских хрониках к его имени добавят «Рувени» – Рувимлянин.) В качестве посланца своего брата Давид обещал, что большая армия еврейских воинов будет содействовать христианским войскам в последней битве против турок. Эсхатологические отзвуки этого проекта покорили кардинала Эгидио, который представил еврейского принца папе Клименту VII. Принц Давид предложил свои услуги в качестве примирителя императора Карла V с французским королем и попросил корабли и оружие. Папа благоразумно ответил, что этим делом лучше всего заняться королю Жуану III, новому правителю Португалии.