Лошади тибетские небольшого роста, с грубыми статями и длинною шерстью, но весьма сильные и выносливые; нрава смирного. Они довольствуются самым скудным кормом; кроме того, взамен зернового хлеба едят сушеный творог (чуру), а иногда даже сырое мясо. Тем и другим туземцы кормят своих коней, когда пастбища станут уже чересчур плохи, а также во время сильных зимних морозов. От твердой травы на мото-шириках зубы здешних лошадей рано стираются.
Родившись и выросши на громадной абсолютной высоте, тибетские лошади не чувствуют усталости в здешнем разреженном воздухе и с седоком на спине быстро взбираются даже по крутым горам. К такому лазанью применены и вполне ступковидные, не знающие подков копыта описываемых лошадей.
Вообще скотоводство у тибетцев идет очень хорошо, чему трудно даже поверить, зная скудость здешних пастбищ и неблагоприятный климат. Но в Тибете, как и во всех пустынях Центральной Азии, существуют три великих блага для скота: обилие соли в почве, отсутствие летом кусающих насекомых и простор выгонов, по которым животные гуляют круглый год, не зная зимней неволи наших стран.
Из обычаев тибетцев узнали также немногое. При визитах здесь меняются друг с другом, взамен наших карточек, так называемыми хадаками – небольшими, в виде платка или, чаще, полотенца, отрезками белой или зеленоватой шелковой материи различного качества, смотря по состоянию и взаимному отношению знакомящихся лиц. Обычай этот, существующий во всем Тибете, проник также к тангутам и частью к монголам, в особенности южным. Кроме того, при встрече и прощанье, в особенности младшего со старшим, первый снимает шапку и наклоняет немного голову, высовывая при этом язык.
В знак удивления те же тибетцы дергают себя за щеку. В разговорах с равными, подобно китайцам и монголам, нередко жестикулируют пальцами рук, показывая их лицу, с которым ведется речь: большой из пальцев означает одобрение или вообще хорошее качество; мизинец – наоборот; средние пальцы выражают и среднее качество вещи. Все мужчины, нередко и женщины, курят табак, но водки не пьют. Впрочем, пьянство в Центральной Азии – порок почти неизвестный. Каждый тибетец имеет свой особый горшок и чашку, из которых пьет и ест отдельно от других членов семьи. Принимать пищу или питье из чужой посуды, в особенности от иностранца, считается осквернением и большим грехом. Чашки обыкновенно носятся за пазухою и, как у монголов, считаются предметом щегольства; поэтому нередко их вытачивают из дорогого дерева и отделывают серебром.
Обычай хоронить мертвых состоит в том, что их прямо выбрасывают в поле на съедение волкам, воронам и грифам; но ламы, сколько кажется, закапываются в землю. В самой Лхасе, как нам сообщали и как известно от прежних путешественников, судьба мертвеца решается ламами, которые по гаданию определяют, каким образом должен быть погребен труп: сожжен ли, брошен ли в реку, закопан в землю или отдан на съедение птицам и зверям. В последнем случае мертвеца отвозят в степь и здесь во время чтения молитв режут тело на куски, которые бросают собравшимся грифам. Птицы эти хорошо знакомы с подобною добычею и мигом слетаются на нее, не боясь вовсе людей; кости скелета разламывают и бросают тем же грифам. Память умерших свято почитается.
Грифы были еще несколько осмотрительнее, но ягнятники садились прямо возле нашей кухни, иногда не далее 20 или 30 шагов от занятых варкою пищи казаков. Странно было даже с непривычки видеть, как громадная птица, имеющая около 9 футов в размахе крыльев, пролетала всего на несколько шагов над нашею юртою или над нашими головами и тут же опускалась на землю. Стрелять дробью в такую махину казалось как-то стыдно да, пожалуй, часто и бесполезно; поэтому все ягнятники убивались пулями из берданок. Вскоре мы настреляли десятка два этих птиц, из которых шесть наилучших экземпляров взяты были для коллекции.
Снежные грифы, как сказано выше, вели себя осторожнее ягнятников. Они постоянно только парили над нашим бивуаком, а затем усаживались, иногда кучею, на скате горы, шагах в пятистах от нашего стойбища. Тогда все мы, 12 человек, посылали в них залп из берданок, но, к удивлению, большею частию безуспешно. Пробовал я стрелять в лёт этих громадных птиц, но опять-таки мало выходило толку. Правда, пуля почти всегда громко щелкала в маховые перья могучих крыльев, но в самое туловище не попадала, хотя расстояние не превосходило 200 или 300 шагов и гриф, как обыкновенно, летел совершенно плавно. Впрочем, туловище самой птицы сравнительно невелико, немного больше гусиного, и попасть пулею в такую малую, притом движущуюся цель на значительную дистанцию, конечно, очень трудно. Выпустив несколько десятков патронов, я убил в лёт только двух ягнятников и ни одного снежного грифа. Тогда решено было добыть этих птиц посредством отравленного мяса.
Посыпав кишки и прочие внутренности зарезанного для еды барана синеродистым калием, мы выложили их на то место, где обыкновенно садились снежные грифы. Последние, конечно, тотчас заметили приманку, но сразу заподозрили что-то недоброе. Долго, пожалуй, часа два или три, кружились терпеливые птицы над соблазнительною едою, садились возле нее на землю, затем опять поднимались, но все-таки не трогали. Тем временем успели стравиться два ягнятника, которых мы тотчас же убрали. Обстоятельство это еще более усилило подозрительность снежных грифов. Их собралось уже штук тридцать или сорок, круживших над местом приманки целою стаею, красиво пестревшею на темно-голубом фоне ясного неба. Наконец вдруг один из грифов, быть может еще неопытный или наиболее жадный, стремглав наискось полетел к приманке, сел возле нее и принялся за кишки. Это было сигналом для остальных птиц, которые все сразу бросились к своему товарищу.
Но не успели еще опуститься задние экземпляры, как стая снова поднялась и испуганно полетела прочь. Оказалось, грифы уже успели схватить отравленное мясо, и яд подействовал так быстро, что шестеро из них мгновенно упали мертвыми. За ними тотчас же были посланы казаки, которые и принесли добычу к нашему бивуаку. Тибетцы, кочевавшие в окрестностях нашей стоянки, сначала сильно чуждались нас, так что лишь под угрозою грабежа продавали нам баранов. Но затем, освоившись с нашим здесь пребыванием, притом видя, что мы никому и ничего дурного не делаем, местные кочевники ежедневно стали являться к нам то в качестве зрителей, то приносили продавать масло и чуру или приводили на продажу баранов и лошадей. За все это запрашивали цены непомерные и вообще старались надуть всяческим образом. Вместе с мужчинами иногда являлись и женщины, которых влекло главным образом любопытство.
К сожалению, незнание языка чрезвычайно мешало нам. Объяснялись мы большею частию пантомимами или с помощью нескольких монгольских слов, которые понимали некоторые из тибетцев.
Типы приходивших к нам как мужчин, так и женщин втихомолку срисовывал В. И. Роборовский, всегда искусно умевший пользоваться для этого удобными минутами. Когда, в свою очередь, нам или, чаще, нашим казакам случалось заходить в палатки соседних тибетцев, то эти последние, видимо, старались поскорее выпроводить непрошеных гостей; ни разу не предлагали чаю или молока, что всегда делается в каждой монгольской юрте; словом, не выказывали гостеприимства – лучшего обычая всех азиатских кочевников.
Проход наш без проводника через Северный Тибет, наше скорострельное оружие и уменье стрелять – все это производило на туземцев необычайное впечатление, еще более усиливавшееся теми нелепыми слухами, которые распускала про нас народная молва. Так, везде уверяли, что мы трехглазые, чему поводом служили кокарды наших фуражек; что наши ружья убивают на расстоянии необычайном и стреляют без перерыва сколько угодно раз, но сами мы неуязвимы; что мы знаем все наперед и настолько сильны в волшебстве, что даже наше серебро есть заколдованное железо, которое со временем примет свой настоящий вид. Ради этой последней нелепости тибетцы сначала не хотели продавать нам что-либо и лишь впоследствии разуверились в мнимой опасности, хотя все-таки не вполне.
На шестнадцатый день нашего стояния близ горы Бумза, именно 30 ноября, к нам наконец приехали двое чиновников из Лхасы в сопровождении начальника деревни Напчу и объявили, что в ту же Напчу прибыл со свитою посланник (гуцав) от правителя Тибета номун-хана, но что этот посланник лично побывать у нас не может, так как сделался нездоров после дороги. Вместе с тем приехавшие объяснили, что, по решению номун-хана и других важных сановников Тибета, нас не велено пускать в Лхасу.
Я велел своим переводчикам передать приехавшим чиновникам, что так как не они же уполномочены тибетским номун-ханом объявить мне мотивы и решение не пускать нас далее, то я желаю непременно видеться и переговорить с главным посланцем; затем прошу, чтобы о нашем прибытии тотчас было дано знать китайскому резиденту и от него привезено дозволение или недозволение идти нам в Лхасу, а равно присланы письма и бумаги, которые непременно должны быть получены из Пекина тем же амбанем на наше имя. Наконец, я заявил, что если через два-три дня тибетский посланник к нам не приедет, то я сам пойду к нему в Напчу для переговоров.
Чиновники обещали исполнить мои желания, но при этом умоляли, чтобы мы не двигались вперед, так как в подобном случае им не избежать сильной кары по возвращении в Лхасу.
Действительно, подобное наше движение, вероятно, было для тибетцев крайне нежелательно, так как через день после отъезда первых вестовщиков к нам явился сам посланник со свитою. Немного ранее его приезда невдалеке от нашего стойбища были приготовлены две палатки, в которых прибывшие переоделись и затем пришли к нам. Главный посланец, как еще ранее рекомендовали его нам прибывшие чиновники, был один из важных сановников Тибета, быть может, один из четырех калунов, то есть помощников номун-хана. Имя этого сановника было Чжигмед-Чойчжор. Вместе с ним прибыли наместники трех важных кумирен и представители тринадцати аймаков собственно далайламских владений.