Это не обычное дело и не тема для «Альманаха», но задача математическая — найти разницу часов в разных местах. Даже мудрейшие не могут в точности удовлетворить себя в этом, ибо часы в нескольких местах опережают друг друга соответственно своим долготам; а те не установлены точно для всех мест.
В те времена всякое время было локально. До появления железных дорог «стандартное время» никому не было нужно, а установить его было невозможно до появления телеграфа. Англия начала синхронизацию часов (новое выражение) по времени железной дороги в середине XIX века, когда телеграф передавал сигналы по новым электромагнитным часам Королевской обсерватории в Гринвиче и Компании электрического времени в Лондоне. Передавал он их, помимо прочего, и новым скоординированным часовым башням и электрическим уличным часам Берна[70]. Эти технологии серьезно повлияли как на идеи Эйнштейна, так и на идеи Уэллса.
Поэтому теперь, как мы уже сказали выше, в Соединенных Штатах, на вершине холма на берегу реки Потомак, действует Директорат времени — подразделение военно-морских сил и по закону официальный хранитель времени США. Аналогичную роль в Париже исполняет Международная палата мер и весов, где хранится также международный эталон килограмма и метра. Эти учреждения — хранители temps universel coordonné, или всемирного (буквально «вселенского») координированного времени (UTC), которое, как мне кажется, мы назвали слишком громко, это следует признать. Давайте называть его просто земным временем.
Все хронометрические параферналии современности научны, но при этом произвольны. Железные дороги сделали введение часовых поясов неизбежным, и задним числом мы видим, что часовые пояса уже порождают у человека ощущение путешествия во времени. Надо сказать, сами часовые пояса не организовались сразу, в приказном порядке. И начал у них было много. Так, 18 ноября 1883 г., в воскресенье, позже получившее известность как «день двух полудней», Джеймс Хэмблет, начальник нью-йоркского отделения Time Telegraph Company, протянул руку и остановил маятник эталонных часов в здании компании Western Union Telegraph. Он дождался специального сигнала и вновь запустил маятник. «Его часы установлены с точностью до сотой доли секунды, — писала New York Times, — промежутка времени настолько крохотного, что он почти недоступен человеческому восприятию». Во всем городе телеграфные аппараты объявили новое время, а владельцы ювелирных лавок подвели свои часы. Газета объясняла новый порядок в выражениях, достойных научно-фантастического романа:
Когда читатель The Times заглянет в газету сегодня в 8 часов утра за завтраком, 9 часов будет в Сент-Джоне и Брунсвике, 7 часов в Чикаго или, скорее, в Сент-Луисе — поскольку власти Чикаго отказываются принимать стандартное время, возможно, потому, что чикагский меридиан не был выбран в качестве того, на котором должно основываться все время, — 6 часов в Денвере, штат Колорадо, и 5 часов в Сан-Франциско. Вот вам в двух словах и вся история.
Разумеется, история это далеко не вся. Железнодорожные часовые пояса были выбраны произвольно и нравились далеко не всем, поэтому появилась еще одна диковинка: время сбережения светового дня, как его называют в Северной Америке, или летнее время, как называют его европейцы. Даже сегодня, через 100 с лишним лет после его введения, некоторым людям прыжки на час по времени, которые приходится совершать дважды в год, причиняют психологическое или даже физическое неудобство. (С философской точки зрения это тоже заставляет нервничать. Куда, спрашивается, девается этот час?) Первой Sommerzeit (летнее время) ввела Германия во время Первой мировой войны в надежде получить экономию угля. Вскоре после этого Соединенные Штаты ввели такое время, затем отказались от него, затем снова ввели. В Англии король Эдуард VII, которому для охоты нужно было дополнительное светлое время вечером, приказал поставить все часы в королевских владениях на «сандрингемское время» — на полчаса впереди гринвичского. Нацисты, оккупировав Францию, приказали перевести все часы на час вперед, на берлинское время.
Дело здесь не только в минутах и часах. Счет дней и лет тоже смущал мир, самые отдаленные части которого теперь очень тесно общались между собой. Когда наконец человечество договорится и примет единый календарь? Этот вопрос подняла после Первой мировой войны новоорганизованная Лига Наций. Ее комитет по научному сотрудничеству выбрал своим президентом философа Бергсона. Также членом этого комитета, хотя и недолго, был Эйнштейн. Лига попыталась навязать григорианский календарь, который сам по себе — результат нескольких столетий споров и поправок, тем странам, где не слишком заботились о расчете верной даты пасхальных празднеств. Перспектива прыгать вперед и назад во времени вызывала тревогу. Эти страны отказались идти на поводу. Болгары и русские заявили, что нельзя заставить их граждан постареть вдруг, разом, на 13 дней и пожертвовать 13 днями своей жизни во имя глобализации. Напротив, когда Франция снисходительно согласилась присоединиться к гринвичскому времени, парижский астроном Шарль Нордман сказал: «Некоторые, возможно, утешились размышлениями о том, что помолодеть на 9 минут и 21 секунду согласно закону, приятно и стоит того».
Неужели время стало предметом, над которым готовы ломать копья короли и диктаторы? «Проблема летнего времени» — так по-английски звучало название истории нового типа о путешествиях во времени; ее опубликовал в 1943 г. парижский писатель Марсель Эме, склонный к мрачной сатире. По-французски она называлась Le Décret — «декрет». Подразумевался закон, выпущенный после того, как ученые и философы обнаружили, насколько просто сдвигать время на час вперед каждое лето и обратно каждую зиму. «Мало-помалу, — говорит рассказчик, — распространилось убеждение, что время подчиняется человеку». Люди — хозяева хода времени: они могут поторопить его или замедлить, если им нужно. Во всяком случае, «с прежней величественной поступью было покончено».
Было много разговоров об относительном времени, психологическом времени, субъективном и даже сжимаемом времени. Стало очевидно, что то представление о времени, которое наши предки пронесли с собой через тысячелетия, на самом деле представляло собой абсурдную болтовню.
Теперь, когда время, на первый взгляд, было под контролем, власти увидели перед собой способ уйти от кошмара войны, которая уже казалась бесконечной. Они решили перевести годы вперед на 17 лет: 1942 г. должен был стать 1959-м. (Примерно так кинематографисты в Голливуде начинали срывать листки календаря или вращать стрелки часов, чтобы сдвинуть вперед время для своих зрителей.) Декрет делает мир и всех людей в нем на 17 лет старше. Война кончилась. Кто-то умер, кто-то родился, и каждому есть что вспомнить. Обстановка сбивает с толку.
Рассказчик Эме едет из Парижа поездом в провинцию, и там его ждет сюрприз. Очевидно, декрет сработал не везде. Гроза, немного вина, беспокойный сон — и в уединенной деревушке он встречает вполне живых и активных немецких солдат, да и зеркало, как и следовало ожидать, показывает ему лицо человека 39 лет, каким он был до декрета, а не 56, каким стал сейчас. С другой стороны, он сохранил новообретенные воспоминания тех 17 лет. Это тревожит — нет, это просто невозможно! «Принадлежать к определенной эпохе, подумал я, — это значит воспринимать мир и себя определенным образом, который тоже принадлежит этой эпохе». Неужели он обречен еще раз прожить в точности ту же жизнь, отягощенный грузом воспоминаний о будущих временах?
Он чувствует присутствие рядом двух параллельных миров, разделенных 17 годами, но при этом существующих одновременно. Хуже того, после всех этих «загадочных поворотов и прыжков сквозь время» почему их должно быть только два?
Теперь я поверил в кошмар о бесконечном числе Вселенных, в которых официальное время представляло только относительное смещение моего сознания при переходе от одной Вселенной к другой, а затем к следующей.
Сейчас — и еще сейчас — и затем следующее сейчас.
Три часа — я ощущаю мир, в котором держу в руках ручку. Три часа и одна секунда — я ощущаю следующую Вселенную, в которой я кладу ручку на стол, и т. д.
Это уже слишком, человеческое сознание не в состоянии это осмыслить. К счастью, его воспоминания начинают меркнуть, как это свойственно воспоминаниям. Все, что он записал о прошлом — о будущем, которое стало прошлым, — начинает казаться сном. «Только изредка, все реже и реже, у меня возникает знакомое всем ощущение дежавю».
Что такое память для путешественника во времени? Загадка. Мы говорим, что память «возвращает нас в прошлое». Вирджиния Вулф называла память белошвейкой, «и капризной притом». («Игла в пальцах памяти снует в ткань и обратно, вверх и вниз, туда и сюда. Мы не знаем, что придет следующим или что последует за этим».)
«Я не могу помнить то, что еще не произошло», — говорит Алиса, и Королева резко отвечает: «У тебя неважная память, если она помнит только прошлое». Память одновременно и является, и не является нашим прошлым. Она не записывается раз и навсегда, как нам иногда кажется. Она строится и постоянно перестраивается. Если путешественник во времени встречается с самим собой, кто что при этом помнит и когда?
В XXI веке парадоксы памяти знакомы многим. Стивен Райт замечает: «В настоящий момент у меня одновременно амнезия и дежавю. Мне кажется, прежде я это забыл».
5. Своими силами
Я не хочу говорить об этих дурацких путешествиях во времени, потому что мы начнем говорить о них, и потом окажется, что мы просидели весь день, разговаривая о них и составляя диаграммы из соломинок.
Человек сидит в запертой комнате с сигаретами, кофе и пишущей машинкой. Он знает о времени все. Он знает даже о путешествиях во времени. Это Боб Вилсон, аспирант, и он пытается дописать диссертацию на степень доктора философии по теме «Исследование некоторых математических аспектов жесткости метафизики». О чем идет речь? Рассматривается «концепция путешествия во времени». Он печатает: «Путешествие во времени может быть воображаемым, но необходимые его условия возможно сформулировать в рамках некоторой теории времени — в виде формулы, которая разрешит все парадоксы теории». И далее в том же квазифилософском наукообразном духе. «Длительность — атрибут сознания, а не реальности. Это не