Путешествия во времени. История — страница 46 из 52

е паломничество. Но он вспоминал о них без той грусти, которую, как он тогда думал, он наверняка когда-нибудь будет вкушать при мысли, что он ее больше не любит. Ибо эта грусть, запланированная в предвкушении будущего безразличия, произрастала из его любви. А любви этой больше не существовало.

Воспоминания о предвкушении, предвкушение воспоминаний. Чтобы разобраться в петлях времени, нарратологи рисуют символические схемы и графики. Оставим подробности специалистам и насладимся новыми возможностями. Смешивая память и желание. Суть в том, что для романистов, так же как для физиков, временной ландшафт начал вытеснять ландшафт настоящий. Церковь его детства для Марселя — это «здание, помещавшееся, если можно так сказать, в пространстве четырех измерений — четверым измерением было для него время, — здание, продвигавшее в течение столетий свой корабль, который, от пролета к пролету, от придела к приделу, казалось, побеждал и преодолевал не просто несколько метров площади, но ряд последовательных эпох и победоносно выходил из них». Другие великие модернисты — в особенности Джойс и Вулф — тоже сделали время своим холстом и своей темой. Для всех них, заметила когда-то Филлис Роуз[215], «прозаический сюжет блуждал во времени и пространстве, и каждое мгновение в настоящем действовало как своего рода трамплин, помогающий добраться до озера воспоминаний, предвкушений и ассоциаций». Повествование нехронологично — оно анахронично. Если вы Пруст, то рассказ о жизни вплетается в саму жизнь: «Жизнь так нехронологична, так анахронична в том, как она путает наши дни». Само повествование играет роль машины времени, а память служит для него топливом.

Подобно Уэллсу, Пруст впитал в себя новую геологию. Он раскапывает собственный погребенный слой: «Все эти воспоминания, прибавляясь одни к другим, мало-помалу образовали одно целое, не настолько, однако, однородное, чтобы я не мог различить между ними — между самыми старыми воспоминаниями, воспоминаниями сравнительно недавними, вызванными „ароматом“, и, наконец, воспоминаниями другого лица, сообщившего их мне, — если не расщелины, не трещины, то по крайней мере прожилки, цветные полосы, отмечающие в некоторых горных породах, в некоторых мраморах различное происхождение, различный возраст, различную „формацию“». Мы могли бы покритиковать характеристику памяти, данную Прустом, как поэтическую метафору, если бы современные нейробиологи договорились между собой и выдали более убедительную модель работы памяти. Пока, однако, этого не произошло. Даже имея перед глазами в качестве образца компьютерную память, даже проведя детальное нейроанатомическое исследование гиппокампа и мозжечковой миндалины, никто не может объяснить, как формируются и вызываются воспоминания. Никто не может объяснить и парадоксальное утверждение Пруста: прошлое невозможно по-настоящему восстановить, ни роясь в своих воспоминаниях, ни просматривая их одно за другим, ни прокручивая пленку назад, ни залезая в тайные уголки памяти. Скорее, можно сказать, что суть прошлого, его квинтэссенция, если и приходит к нам, то приходит непрошеной.

Пруст придумал для этого термин «невольное воспоминание». Он предупреждал: «Потерянный труд пытаться вызвать его, все усилия нашего рассудка оказываются бесплодными. Оно схоронено за пределами его ведения, в области, недостижимой для него». Мы можем полагать, наивно уставившись в глубины собственного разума, что наши воспоминания сформированы и их теперь можно вызывать для неспешного рассмотрения. Но нет, память, до которой мы пытаемся дотянуться, память рассудочная — всего лишь иллюзия. «Сведения, которые она дает о прошлом, ничего не сохраняют из реального прошлого». Наш разум все переписывает и переписывает заново историю, которую пытается вспомнить. «Разум чувствует себя превзойденным самим собою, когда, совершая поиски, он представляет собой всю совокупность темной области, в которой он должен искать». Невольная память — это Грааль, который можно не искать. Мы не находим его — он находит нас. Он может быть заключен в каком-нибудь материальном предмете — «в ощущении, которое вызвал бы у нас этот материальный предмет», — к примеру, во вкусе пирожного petite madelaine, которое макают в липовый чай. Он может прийти к нам в том пограничном пространстве, что лежит между сном и бодрствованием. «Тогда в мирах, вышедших из орбит, все перепутается, волшебное кресло со страшной скоростью помчит его через время и пространство».

С учетом всех факторов может показаться удивительным, что психологам потребовалось еще 60 лет, чтобы определить это явление и назвать его «ментальным путешествием во времени», но сейчас это уже произошло. Нейробиолог из Канады Эндель Тульвинг пустил в оборот этот термин в 1970–1980-е гг. для обозначения того, что он назвал «эпизодической памятью». «Вспоминание для вспоминающего — это ментальное путешествие во времени, — писал он, — своего рода проживание заново каких-то событий прошлого». Или будущего, естественно. (Плоха та память, которая работает только назад, не забывайте об этом.) Кратко это понятие можно обозначить как МПВ, и в настоящее время исследователи спорят, присуще ли это явление исключительно человеку или обезьяны и птицы тоже способны переноситься в свое прошлое и проецировать себя в будущее. Вот какое определение дали недавно этому явлению два ученых-когнитивиста: «Ментальные путешествия во времени — это способность мысленно проецировать себя назад во времени, чтобы заново пережить прошлый опыт, и вперед во времени, чтобы заранее пережить возможный будущий опыт. В предыдущей статье мы говорили об МПВ в их произвольной форме. Здесь мы вводим понятие непроизвольных МПВ». Иными словами, понятие «непроизвольных (спонтанных) ментальных путешествий в прошлое и будущее». Никакого упоминания о пирожных, однако.

Кажется, все согласны, что воображение освобождает нас во временном измерении, даже если машина времени по Уэллсу недоступна нам. Все, но не Сэмюэль Беккет. Молодой дублинец, не написавший еще своих романов и пьес, изучал Пруста летом 1930 г., работая по обмену в парижской École Normale[216], чтобы «рассмотреть в первую очередь пресловутое двухголовое чудище проклятия и спасения — время». И увидел он вовсе не свободу. В мире Пруста Беккет обнаружил только жертв и пленников. Не для Сэма «наш гибельный и неизлечимый оптимизм», «наша ограниченная готовность жить», отводя глаза от ожидающей впереди горькой судьбы. Мы как двумерные организмы, говорит он, как обитатели Флатландии (Плоскоземья), которые неожиданно открывают третье измерение — высоту. Это открытие ничего им не дает. Они не в состоянии двигаться в этом новом измерении. Мы тоже не в состоянии. Беккет говорит:

Не убежать от часов и дней. Ни от завтра, ни от вчера. Не убежать от вчера, потому что вчерашний день деформировал нас или был деформирован нами… Вчера — не веха, которую мы миновали, но знак на проторенной дороге лет, наша безысходная участь, то тяжелое и опасное, что сидит внутри нас.

Радости путешествий во времени Беккет оставит другим. Для него время — яд. Смертельная раковая опухоль.

В лучшем случае всем, что реализуется во времени (всем, что производит время), в искусстве или в жизни, можно овладеть лишь последовательно, серией частичных присоединений — и никогда целиком и сразу.

По крайней мере, он последователен. Мы можем подождать, вот и все.

Владимир: Но вы говорите, мы были здесь вчера.

Эстрагон: Я могу ошибаться.

Любая книга — переплетенная и прошитая, с началом, серединой и концом — напоминает жесткую Вселенную. В ней есть окончательность, которой не хватает в реальной жизни, где нельзя ожидать, что все сюжетные ниточки свяжутся воедино, когда мы закончим. Романистка Али Смит[217] говорит, что книги — это «осязаемые кусочки времени в наших руках». Вы можете держать их, можете чувствовать их, но ничего не можете в них изменить. Все так, за исключением того, что можете и меняете: книга — ничто, она инертна и может только ждать, пока кто-нибудь возьмет ее и начнет читать, — и тогда читатель тоже становится действующим лицом. Чтение Пруста сплетает ваши воспоминания и желания с воспоминаниями и желаниями Марселя. Смит перефразирует Гераклита: «Невозможно войти в одну и ту же историю дважды». Где бы, на какой бы странице ни находился читатель, сюжет книги имеет прошлое, которого уже нет, и будущее, которое еще не наступило.

Но конечно же, читатель — эдакий приемник с памятью достаточно емкой и надежной, чтобы вместить в себя целую книгу. (В конце концов, книга — это всего лишь несколько мегабайт информации.) Неужели мы не в состоянии удержать ее в сознании всю одновременно — овладеть сразу и прошлым, и настоящим, и будущим? Владимир Набоков, судя по всему, именно это считал идеалом чтения: обладать книгой целиком, иметь ее в памяти, вместо того чтобы встречаться с ней в состоянии невежества или невинности, воспринимая ее страница за страницей, слово за словом. «Хороший читатель, — говорит Набоков в своих „Лекциях по литературе“, — читатель отборный, соучаствующий и созидающий, — это перечитыватель».

Сейчас объясню почему. Когда мы в первый раз читаем книгу, трудоемкий процесс перемещения взгляда слева направо, строчка за строчкой, страница за страницей, та сложная физическая работа, которую мы проделываем, сам пространственно-временной процесс осмысления книги мешает эстетическому ее восприятию.

В идеале книга должна быть подобна картине, которую мы воспринимаем (говорил Набоков) всю целиком, вне времени. «Когда мы смотрим на картину, нам не приходится особым образом перемещать взгляд, даже если в ней тоже есть глубина и развитие. При первом контакте с произведением живописи время вообще не играет роли».