Людей, поверженных в великое несчастие, малейшее приключение может тревожить и утешить. Случай сей мы тотчас истолковали счастливым предзнаменованием: мы думали, что подозрительность японцев заставила их закрыть нас, чтоб мы не могли видеть залива и окрестностей приморского города, а если так, то, конечно, конвойные наши имеют причину полагать, что заключение наше будет не вечное и что рано или поздно нас освободят; иначе, к чему бы им было таить от нас то, чего мы никогда не будем в состоянии употребить ко вреду их.
Между тем лодки наши выплыли из речки в залив, и когда мы были наверху надежды увидеть еще свое любезное отечество, один из бывших с нами солдат, отдернув рогожи, сделал нам знак, не хотим ли мы встать и посмотреть залив и город. Боже мой! Какой для нас удар – с верху надежды мы вмиг погрузились в пропасть отчаяния.
Но надежда не совсем еще нас оставила. Мы вспомнили, что за двадцать лет перед сим в здешний залив заходил русский транспорт; следовательно, японцам не было причины от нас скрывать то, что русские давно уже видели и знают. Мысль сия несколько нас успокоила, но все же мы лучше желали бы, чтоб солдат не отдергивал рогожек, которых настоящая цель была скрыть нас от комаров, а не внешние предметы от нас.
Мы приехали в Аткис уже ночью и встречены были отрядом воинской команды с фонарями. Нас ввели в крепостцу, обвешанную полосатой бумажной материей, и поместили в хороший дом, чисто внутри прибранный и украшенный живописью в японском вкусе. Для нас всех была отведена одна большая комната, в которой прикреплены были к стенам доски со вколоченными в них железными скобами, за которые привязывали концы наших веревок. Впрочем, дали нам постели и одеяла,[62] накормили ужином, связали ноги по-прежнему и оставили в таком положении до утра.
17 июля мы дневали в Аткисе. Поутру развязали нам руки на несколько минут, а потом опять завязали, обвертев их в больных местах тряпицами. Когда веревки были сняты, мы не в силах были сами руки свои привести в натуральное положение, а когда японцы начали их разгибать, боль была нестерпимая и еще сделалась сильнее, когда опять стали они их завязывать. Кормили нас здесь три раза в день, и дали по бумажному халату на вате, чтоб надевать сверху во время дождя или холода.
18-го числа поутру перевезли нас через залив на южную сторону оного к небольшому селению, накормили завтраком и повели далее таким же порядком, как я описывал выше. Носилки были с нами, и кто из нас хотел, тот мог ехать; но конвойные наши всегда шли пешком; изредка только садились на короткое время, по очереди, на вьючных лошадей.
Во все время путешествия нашего японцы наблюдали один порядок: в дорогу сбираться начинали они до рассвета, завтракали, нас кормили завтраком и отправляли в путь, часто останавливались по селениям отдыхать, пить чай и курить табак, а в половине дня обедать. Через час после обеда опять шли далее и часа за два до захождения солнца останавливались ночевать, и почти всегда в таком селении, где была военная команда. Такие места обыкновенно были, на случай нашего прихода, завешиваемы полосатой бумажной материей. Отводили для нас всегда очень хороший дом[63] и помещали в одной комнате, но к скобам привязывать не упускали. Приходя на ночлег, всякий раз приводили нас к дому начальника и сажали на скамейку, покрытую рогожами. Начальник выходил и смотрел нас; тогда отводили нас в назначенный нам дом и на крыльце разували и мыли нам ноги теплой водой с солью; потом вводили уже в нашу комнату.
Остров Хоккайдо
Кормили по три раза в день: поутру перед вступлением в дорогу, в полдень и вечером на ночлеге; в кушанье, как при завтраке, так обеде и ужине, не было большой разности. Обыкновенные блюда были: вместо хлеба сарачинская каша, вместо соли кусочка два соленой редьки, похлебка из редьки, а иногда из какой-нибудь дикой зелени, или лапша, и кусок жареной или вареной рыбы. Иногда грибы в супе; раза два или три давали по яйцу, круто сваренному. Впрочем, порции не назначалось, а всякий ел, сколько хотел. Обыкновенное питье наше было очень дурной чай без сахару; изредка давали саке. Конвойные наши ели точно то же, что и мы, надобно думать, на казенный счет, потому что старший из них на каждом постое с хозяином расплачивался за всех.
19-го числа просили мы своих стражей, чтоб они на несколько минут развязали нам руки – поправить тряпицы, на которых засохшая кровь и гной при малейшем движении трением по ранам причиняли нам чрезвычайную боль. Вследствие нашей просьбы они тотчас сели вокруг и составили совет.[64] Решено было удовлетворить нас, с тем, однако ж, условием, чтоб прежде им нас обыскать и отобрать все металлические вещи; на требование их мы охотно согласились, а они, обыскивая нас, взяли и кресты наши.
Осторожность, или, лучше сказать, трусость, их была так велика, что они не хотели развязать нас всех вдруг, а только по два человека, и не более как на четверть часа; потом, переменив тряпицы, опять завязывали.
Сегодня догнал нас посланный из Кунасири чиновник[65] и принял начальство над нашим конвоем. С нами обходился он весьма ласково, а на другой день (20-го числа) велел развязать кисти у рук совсем, оставив веревки только выше локтей. Тогда мы в первый раз нашего плена ели собственными своими руками.
После этого мы уже шли свободнее. Местами только переезжали с мыса на мыс водою на лодках; тогда опять на это время нам связывали руки; но такие переезды были невелики и случались не часто. Японцы так были осторожны, что почти никогда не подпускали нас близко к воде, и когда мы просили их позволить нам в малую воду идти подле самого моря по той причине, что по твердому песку легче идти, то они соглашались на это с великим трудом и всегда шли между нами и морем, хотя бы для того нужно было им идти и в воде.
21 и 22-е число провели мы в одном небольшом селении, где были, однако ж, начальник и военная команда. Разлившаяся от дождя река препятствовала нам продолжать путь. Тут был лекарь, которому приказано было лечить нам руки. Для этого он употреблял порошок, весьма похожий на обыкновенные белила, коим присыпал раны, и пластырь лилового цвета, неизвестно мне из чего сделанный, который прикладывал к опухлым и затвердевшим местам пальцев и рук. Мы скоро почувствовали облегчение от его лекарств, которыми он нас снабдил и в дорогу. Получив облегчение в руках, мы могли уже покойнее спать и легче идти, а когда уставали, то садились в носилки и ехали довольно покойно, не чувствуя никакой большой боли.
При входе и выходе из каждого селения мы окружены были обоего пола и всякого возраста людьми, которые стекались из любопытства видеть нас. Но ни один человек не сделал нам никакой обиды или насмешки, а все вообще смотрели на нас с соболезнованием и даже с видом непритворной жалости, особенно женщины; когда мы спрашивали пить, они наперерыв друг перед другом старались нам услужить. Многие просили позволения у наших конвойных чем-нибудь нас попотчевать, и коль скоро получали согласие, то приносили саке, конфет, плодов или другого чего-нибудь; начальники же неоднократно присылали нам хорошего чаю и сахару.[66]
Они нас несколько раз спрашивали о европейском народе, называемом орандо, и о земле Кабо. Мы отвечали, что таких имен в Европе нет и никто их не знает. Они крайне этому удивлялись и показывали вид неудовольствия, что мы им так отвечаем. Мы после уже узнали, что японцы называют голландцев орандо, а мыс Доброй Надежды – Кабо.
Узнав от Алексея, что положенную в кадке картинку рисовал Мур, японцы просили его нарисовать им русский корабль. Он, полагая, что одним рисунком дело и кончится, потщился{177} сделать им очень хорошую картинку и этим выиграл то, что ему ослабили веревки на локтях, но зато беспрестанно просили то тот, то другой нарисовать им корабль. Работа эта для него одного была очень трудна, и Хлебников стал ему помогать, а я, не умея рисовать, писал им что-нибудь на веерах. Все они нетерпеливо желали, чтобы у них на веерах было написано что-нибудь по-русски, и просили нас о том неотступно не только для себя, но и для знакомых своих; другие приносили вееров по десяти и более вдруг, чтоб мы написали им русскую азбуку, или японскую русскими буквами, или счет русский, либо наши имена, песню или что нам самим угодно.
Они скоро приметили, что Мур и Хлебников писали очень хорошим почерком, а я дурно, и потому беспрестанно к ним прибегали, а меня просили писать только тогда, когда те были заняты. Японцы было и матросов просили писать на веерах, но крайне удивились, когда они отозвались неумением.[67]
Во всю дорогу мы им исписали несколько сот вееров и листов бумаги. Надобно сказать, однако ж, что они никогда не принуждали нас писать, но всегда просили самым учтивым образом и после не упускали благодарить, поднеся написанный лист ко лбу и наклоняя голову, а часто в благодарность потчевали чем-нибудь или дарили хорошего курительного табаку.
Когда у нас развязали руки, японцы стали давать нам курить табак из своих рук, опасаясь вверить нам трубки, чтоб мы чубуком не умертвили себя; но после, наскучив этим, сделали совет и решились дать трубки нам самим, с такою только осторожностью, что на концах чубуков подле мундштука насадили деревянные шарики, около куриного яйца величиною; но когда мы, засмеявшись, показали им знаками, что с помощью этого шарика легче подавиться, нежели простым чубуком, тогда они и сами стали смеяться и велели Алексею сказать нам, что японский закон повелевает им брать все возможные осторожности, чтоб находящиеся под арестом не могли лишить себя жизни.
Любопытство японцев было так велико, что на всяком постое почти беспрестанно нас расспрашивали, как, например, имена наши, каких мы лет, сколько у нас родни, где, из чего и как сделаны бывшие тогда при нас вещи и прочее, и записывали все наши ответы. Более же всего любопытствовали они знать русские слова, и почти каждый из них составлял для себя лексикончик, отбирая названия разным вещам то от нас, то от матросов. Заметив это, мы заключили, что они поступают так не из любопытства, а по приказанию начальства, следовательно, в ответах своих должны мы были наблюдать большую осторожность. 29 и 30 июля мы пробыли на одном месте.