[20].
Хаксли стремился к самосовершенствованию не только в психосоматическом плане, но и в этическом, пытаясь найти идеальные рецепты для здоровья души, без которого не может быть достигнута гармония в жизни. Чем старше он становился, тем интенсивнее погружался в размышления о «флоре и фауне глубинного слоя подсознания» (Letters, 693), тем явственнее осознавал иллюзорность своего отшельничества (в принципе, естественного для писателя), тем сильнее было его сочувствие, пришедшее на смену любопытству собирателя характеров.
В обоих браках Хаксли подсознательно искал и, к счастью, обретал поддержку. Первая жена писателя, бельгийка Мария Нис, стала его «глазами», помогая ему не только физически ориентироваться во внешнем мире, но и адаптируя его к отношениям с новыми людьми. Пребывая в оковах, созданных его сознанием ограничений, он, бесспорно, испытывал сильные затруднения в эмоциональной сфере. Поисками большей психосоматической гармонии объясняются его разнообразные опыты телесно-ориентированной терапии.
В одном из писем, отправленных после смерти Марии, Олдос признается: «Если я в какой-то мере научился быть человеком – а у меня были в этом смысле громадные проблемы (курсив мой. – И. Г.) – то этим я обязан ей» (Letters, 740). После ее смерти Грейс Хаббл, вдова великого астронома и близкий друг Хаксли, записала в дневнике, что Олдос часто и с готовностью говорит о покойной жене, но в его словах нет никакой интимности. Эллен Ховди, невестка Хаксли, подтверждала: «Он был несколько не в ладах с собственным телом <…>. Думаю, что это мучило его. Если тебе приходится прибегать к серьезному наркотику, чтобы поплакать, то у тебя проблемы с телом. Думаю, что у него часто были проблемы с телом»[21].
Лаура Арчера, дружившая с супругами Хаксли, также неслучайно стала новой женой писателя через год после смерти Марии. Олдосу требовалась новая опора. Однако эта новая поддержка была принципиально иной. В отличие от покойной Марии, Лаура не стала личным шофером и секретарем писателя. Напротив, она, активно занимаясь собственными профессиональными делами, в большой степени предоставила писателя самому себе. Так, на склоне лет он стал самостоятельно путешествовать, ездить на многочисленные конференции и в университеты на обоих побережьях США с целью прочитать единичную лекцию или даже целый лекционный курс. Ему приходилось зачастую подолгу жить одному. Оказалось, что он вполне может со всем этим справиться.
К моменту знакомства с Хаксли Лаура уже практиковала психотерапию. Именно она помогла Олдосу дать выход его горю с помощью гипноза, дианетики и ЛСД. Эти процедуры, как надеялся писатель, должны были, кроме всего прочего, помочь ему восстановить память о детстве. Хаксли считал, что отсутствие ранних детских воспоминаний свидетельствуют о наличии не только психического вытеснения и, возможно, незарубцевавшейся душевной травмы, но и физического «зажима».
Кроме того, писатель признался, что, выполняя упражнения, описанные в книге Лауры, он наконец-то применил на практике то, что, «будучи теоретиком человеческой натуры», проповедовал: человек многогранен, обладает многими качествами и способностями, подобно амфибии. (Об этом его статья «Воспитание амфибии» (The Education of the Amphibian, 1956.) Следовательно, к его проблеме надо подходить со всех сторон, одновременно используя все многообразие психотерапевтических техник.
Так или иначе, вторая жена сыграла важнейшую роль в расширении этой сферы увлечений писателя. Во время работы над своим последним романом «Остров» (1962) – психотерапевтической утопией – Хаксли воспользовался описаниями некоторых особенно эффективных методов, которые Лаура практиковала с пациентами. В предисловии к ее книге «Ты – не мишень» (1963), где автор изложила свои рецепты поддержания душевного здоровья, О. Хаксли признается:
Некоторые из ее рецептов (например, рецепт «Трансформации энергии») почти без изменений нашли место в моей фантазии. Другие были изменены так, чтобы соответствовать потребностям придуманного мною общества и подходить его культуре[22].
Судя по всему, Хаксли остался верным этой концепции. Библиографический список прочитанных им работ по психосоматической медицине, общей психологии и психотерапии самых разных направлений стремительно увеличивался. В 1949 г., прочитав только что опубликованный труд Людвига фон Берталанффи «Проблемы жизни» (Das biologische Weltbild, 1942; английский перевод Problems of Life появился лишь в 1952 г.), он послал ему восторженный отзыв, отметив особо, что нашел в авторе книги тот идеал, которого ему не суждено было достичь самому. Если бы он почти не ослеп в юности, признается Хаксли корреспонденту, то продолжил бы свое биологическое и медицинское образование и стал бы ученым, соединяющим воедино разрозненные области знания: биологию, философию, литературу и пр. Это позволило бы ему «проникнуть в самую суть живой реальности, чего никогда не сможет добиться даже самый образованный и одаренный профессионал» (Letters, 603). В этих словах, как мне представляется, следует видеть нечто большее, чем комплимент корреспонденту. В них – писательское кредо зрелого Хаксли, весьма удачно сочетавшего литературу и науку в своем творчестве.
В очередном письме к Берталанффи О. Хаксли подтверждает свою увлеченность проблемой связи работы организма с функционированием сознания:
<…> Меня все больше интересует связь самоосознающего эго с психосоматическим организмом в целом <…>. Каждый конкретный человек сталкивается с главными практическими вопросами: Как помешать моему эго вызывать психосоматические расстройства? Как помешать моему эго затемнять внутренний свет… и <…> держать меня в оковах иллюзий в темноте? (Letters, 654).
Речь идет, разумеется, только о тех людях, которые не просто испытывают недомогание, но и ищут концептуальное объяснение происходящему с ними. Это письмо свидетельствует о том, что он причислял к таким людям себя, и что эти вопросы важны именно для него, и не только в связи с абстрактным научным интересом. Это косвенное признание того, что он измучен слабым здоровьем и хотел бы найти как объяснение проблемы, так и лекарство от нее. Нет сомнения, что, найдя секрет здоровья, он, без сомнения, поделился бы им со всем миром.
2. Политика как биография: война, революция и снова война
Как ни странно, критики романа «Дивный новый мир» упускают из виду антивоенный посыл этого текста. Такое пренебрежение очевидным образом объясняется тем, что, как и во всякой утопии, в этом романе читателю действительно предъявлена апология стабильности, хоть и в довольно ироничном исполнении. Стабильность и благоденствие в дивном Мировом Государстве обеспечены, по Хаксли, прежде всего, отсутствием военного противостояния с кем бы то ни было. Мирное течение жизни воспринимается жителями как само собой разумеющееся. Канувшие в историю войны представляются им доисторическими событиями.
Не рискну назвать «Дивный новый мир» антивоенным романом. Но не будем игнорировать то, что он создавался в десятилетия, отделявшие одну мировую бойню, прежде немыслимую по своим масштабам и жестокости, от другой, еще более катастрофичной для коллективного тела и сознания и без того основательно разрушенного Запада, который, как полагали многие, был устремлен к прогрессу и гуманизму, но оказался подверженным древнейшим изъянам – дикости и авторитаризму. Прогресс второй раз обернулся варварством. Что думал о войне (о любой войне) Олдос Хаксли, который, как и большинство его современников и единомышленников, почти не сомневался в конце 1920-х гг., что мир в обозримом будущем постигнет очередная глобальная катастрофа?
Первый шок: Великая война
Переписка Олдоса Хаксли, относящаяся к Первой мировой войне, предоставляет в наше распоряжение свидетельства переживаний молодого интеллектуала, который по воле судьбы не оказался на фронте в отличие от большинства сверстников. Его корреспонденция – своего рода отчет о переменах в жизни страны в целом, его круга и университета, в частности. Это не столько рассказы о трагических событиях Великой войны, сколько их отзвук, дающий нам основание судить о том, как трансформировалось его восприятие войны и мира.
Осенью 1914 г., после вступления Англии в Великую войну, Олдос Хаксли, в то время студент Оксфорда, писал: «Когда почти все ушли на фронт, ценишь немногих оставшихся друзей гораздо больше, чем прежде. Начинаешь понимать, что значила их дружба, только после того, как они ушли» (Letters, 63). Призыв на фронт опустошил ряды его однокашников. Картина почти безлюдного университета вызывала оторопь у второкурсника Хаксли. В ноябре в Колледже Баллиол расквартировали 250 «грубых солдафонов», примерно пятеро были размещены прямо в бывшей комнате Хаксли. В письме к Джулиану он выразил надежду на то, что они нанесут минимальный ущерб помещению и отмечает: «Все без исключения мои приятели ушли на фронт, остались присматривать за местом лишь самые неприятные люди с моего курса – такова жизнь. Однако я не очень-то связан сейчас Баллиолом, так как живу в основном в Червиле» (Letters, 127). (Червил – название большой усадьбы на севере Оксфорда, куда владельцы, семейство Холденов, пригласило Олдоса пожить после самоубийства его брата Тревенана в августе 1914 г.)
Сохранилось несколько фотографий того периода, на которых Хаксли запечатлен с однокашниками Сесилом Коуксом и Стивеном Хьюитом на скамейке в саду Колледжа (Хьюит в военной форме с забинтованной рукой в повязке). Обоим близким друзьям писателя, наряду с более чем миллионом других солдат, было суждено погибнуть в битве на Сомме, считающейся самым кровопролитным сраженем Первой мировой войны. На второй фотографии Хаксли с Рупертом Феллоузом в одном из садов Баллиола. Фелллоуз также погиб на фронте в 1918 г.[23]
Ил. 2. Олдос Хаксли, Сесил Коукс и Стивен Хьюит в саду Колледжа Баллиол в Оксфорде
19 января 1915 г. дирижабли графа Цеппелина впервые в истории нанесли бомбовые удары по Великобритании. Нападению с воздуха сначала подверглись прибрежные города Грейт-Ярмут и Кингз-Лин. В первое время немецкое командование избегало атак на британскую столицу. Описывая жизнь Колледжа Баллиол в январе 1915 г., Хаксли не упомянул авиаудары, но отметил, что внутренняя жизнь учебного заведения стала зеркалом внешних обстоятельств. О степени ксенофобии (германофобии) свидетельствовал анекдотический случай, произошедший с его сокурсником Ройбеном Бусвайлером. Тот вернулся с каникул в колледж под другим именем: «Теперь его зовут Рональд Бозуэлл. Довольно изобретательно!» (Letters, 65). Такова была новая реальность: массовый антигерманизм охватил все слои населения.
Почти сразу после того, как Британия вступила в Первую мировую войну, в стране произошли массовые беспорядки. Так, в августе 1914 г. по Лондону прокатилась первая волна погромов. Толпа громила магазины, принадлежавшие немцам. Ненависть к врагу порой опережала политические акты. (Интересно, что два лишь года спустя, в 1917 г., британская королевская семья, прежде Саксен-Кобург-Готская, была переименована в Виндзорскую династию по решению Георга V.)
Ил. 3. О. Хаксли и Руперт Феллоуз в саду Колледжа Баллиол в Оксфорде
Вернувшись к началу весеннего семестра, студенты, по тем или иным причинам еще не призванные на военную службу, обнаружили, что перспектива продолжить полноценное обучение весьма сомнительна. Ведь даже те, кто еще находились в Оксфорде, ожидали отправки в войска весной. На курсе, на котором числился Хаксли, осталось всего два студента.
Чтобы состоялся осенний семестр, война должна закончиться к сентябрю. Но, полагаю, это будет Тридцатилетняя война, следовательно, вряд ли семестр состоится. Весь этот треп о том, кто начал заваруху, отвратителен. Само собой разумеется, что немцы лгут… и все же разрешить этот вопрос сможет лишь историк в 2000 г… (Letters, 65–66).
Ил. 4. О. Хаксли и его «любимый куст». Колледж Баллиол. Оксфорд
Вот одно из характерных писем Хаксли, отправленных из Оксфорда ранней весной 1915 г.:
Сегодня настоящий весенний день. Солнце, голубое небо, птички поют – все это очень бодрит после всех этих сумрачных недель, когда были сплошные дожди да грязь. И все же жутко думать о всех тех, кто ждет весны, – для них она означает лишь то, что они смогут вступить в бой с еще большим ожесточением. Но, возможно, все к лучшему, если это немного приблизит конец войны. После этой войны, полагаю, депрессивные сочинения выйдут из моды: Ибсен, Голсуорси и подобная чушь станут démodé. Надо будет писать бодрящие книги… хотя бы для разнообразия, чтобы отвлечься от ужасов жизни. <…> Уверен, впереди большие перемены (Letters, 68).
Перспектива быстрого завершения войны оказалась обманчивой. В холлах Колледжа Баллиол обновлялись списки погибших, раненых и пропавших без вести студентов и преподавателей, многих из тех, кто преподавал Хаксли или был его другом. Писатель не мог не замечать безудержной ксенофобии и шпиономании, охвативших нацию. В письме отцу от 26 апреля 1915 г. он констатировал: «Мы теряем голову и чувство юмора – скоро дело дойдет до сочинения Гимнов ненависти. Вот тогда нам конец» (Letters, 70).
Буквально через несколько дней оказалось, что слова о «гимнах ненависти» – пророческие. Катастрофа крупного английского пассажирского судна «Лузитания», потопленного немецкой подводной лодкой 7 мая 1915 г., вызвала в Англии волну многотысячных манифестаций. Погромы охватили не только столицу, где были разрушены около двух тысяч магазинов и контор, но и Ливерпуль, Манчестер, Ньюкасл и другие города. Народные массы призывали правительство интернировать всех британских немцев. Если в первые месяцы войны британский истеблишмент еще не пришел к единому решению касательно антигерманских мер, то отныне стали применяться весьма жесткие санкции: многих этнических немцев выдворили из страны, часть эмигрировала добровольно. После 13 мая 1915 г. большинство оставшихся немцев призывного возраста (кроме тех, кто родился в Великобритании) было принудительно отправлено в специальные лагеря.
Что до самого Хаксли, то следует отдать ему должное: он не потерял ни присутствия духа, ни чувства юмора, ни вкуса к серьезным штудиям. Его письмо от 18 мая 1915 г. свидетельствует об активной университетской и общественной жизни, равно как и об обширных интересах, в частности, к проблемам школьного образования, что довольно неожиданно, во-первых, для совсем молодого человека, во-вторых, для столь драматичного периода в жизни университета и страны в целом. С момента отправки этого письма оставалось двенадцать дней до первой в истории воздушной бомбардировки Лондона. (В первые месяцы войны кайзер Вильгельм не решался отдать приказ нанести воздушные удары по столице.)
31 мая 1915 г. немецкий дирижабль, цеппелин, сбросил мощные бомбы на английскую столицу. Но даже это трагическое событие не лишило Хаксли разума, надежд и желания подтрунивать над ужасом, нависшим над Англией. В конце июля он признался: «Я не пессимист. Я думаю, что все сложится хорошо. В конце концов мы сведем весь хаос к некому единому принципу, к Абсолюту, который сейчас существует лишь потенциально; его природу мы можем пока лишь смутно улавливать» (Letters, 73). Этот тезис есть сумма размышлений над реальными обстоятельствами (война и сопутствующее ей зло) и абстрактными материями (единство, гармония, Мировая Душа и пр.), что свидетельствует об особом таланте писателя – таланте видеть в частном общее и сводить эти противоположности в едином пространстве текста.
А между тем, с мая месяца 1915 г. налеты дирижаблей на Лондон стали регулярными. Воздушные атаки неизменно случались в хорошую погоду и в безоблачные ночи (пилоты ориентировались по Темзе, блестевшей в лунном свете). Слово «цеппелин» вошло в повседневный обиход. О том, с какой выдержкой и чувством юмора Хаксли относился к происходящему кошмару, свидетельствует, например, письмо к Наоми Холдейн. Он сообщает, что его брата Джерваса отправили «к чертям», очевидно, в пункт сбора перед отправкой на фронт. «Полагаю, он уже договорился о том, чтобы его периодически возвращали сюда подлечиться от сенной лихорадки» (Letters, 74). Письмо заканчивается следующим остроумным пассажем: «Ты слышала очаровательную историю о напечатанной молитве, обнаруженной у пленного немца? Начинается так: «“Господи! Ты, который правит в небесах над серафимами, херувимами и цеппелинами…” Прелестно» (Letters, 74)[24].
8 сентября 1915 г. цеппелин – гигантская сигара – пролетев над собором Св. Павла, сбросил трехтонную бомбу, самый разрушительный снаряд того времени, на финансовый центр Британии[25]. Как же Хаксли отреагировал на эту бомбардировку? Его сентябрьское письмо, на первый взгляд, целиком посвящено литературе – свежим романам и рецензиям в прессе. В нем ничего не говорится об ужасающей реальности войны, о бомбах, падающих на города. Послание завершает шутка на тему плохой погоды, преподнесенная в качестве пародии на все еще модного Метерлинка:
Дождь все не кончается. Льет день за днем, очень напоминает сцену из Метерлинка.
ПЕРВЫЙ ПАРАЛИТИК. Ох, ох. Льет дождь. Наверное, сыро.
ВТОРОЙ ПАРАЛИТИК. Но как же мрачно. Нет ни огонька. Очень тоскливо.
ТРЕТИЙ ПАРАЛИТИК. Вы забыли, что я еще и слепой. Я не вижу, насколько все мрачно. Зато мне что-то слышится. Я уверен, что я слышу какие-то звуки. Это цеппелин. Наверное, что-то случится.
ТРИ ПАРАЛИТИКА ВМЕСТЕ. Ох, ох. Мы не можем пошевелиться. Как же тоскливо. И конечно, очень досадно. Как это нас раздражает. Да, нас это раздражает.
ЧЕТВЕРТЫЙ ПАРАЛИТИК, к тому же слепоглухонемой, пребывает в полном счастье. Свет постепенно меркнет еще больше. Проходит день за днем. Дождь все не кончается. В итоге так ничего и не происходит. Очень тоскливо (Letters, 77).
В октябре 1915 г. Олдос отправляет своему старшему брату Джулиану очередное остроумное послание, жалуясь, что тот совсем не утруждает себя перепиской. Младший брат обещает поступить симметрично – подобно «дражайшим бошам с их цеппами», которые в ответ на каждую бомбу, сброшенную на Англию, получают бомбовые удары по собственным городам. Далее следует антигерманский пассаж:
Слава небесам за то, что наши по-прежнему успешно наступают. Для начала вдохновляет, что мы захватили двадцать пять тысяч цельных бошей и сто пятьдесят орудий… превосходно; это случилось, когда все было совсем скверно… <…> Надеюсь, ты прекрасно осведомлен о невероятно комичных заявлениях, поступающих из Бошландии. Больше всего мне понравилась ремарка Лассона, берлинского философа: «Мы морально и интеллектуально превосходим всех. Нам нет равных». Как возвышенно! Упаднические, разлагающиеся страны – Англия, Франция и Россия – трепещут. Однако достаточно послушать Стравинского и Римского-Корсакова, а затем Штрауса и Регера, как сразу понятно, какая из стран полна жизни (79–80).
Вслед за пространным разбором современного «устаревшего», «мрачного», «чудовищного», «варварски-сентиментального», «пошло-непристойного» немецкого искусства (музыки, живописи и архитектуры) Хаксли заключает: «На этом фоне славянская музыка и изобразительное искусство искрятся жизнью, силой, элегантностью и энергией» (Letters, 80).
В оправдание германофобии Хаксли следует сказать, что космополитизм даже самого мирно настроенного интеллектуала и художника должен был «дать сбой» в период кровавого противостояния супердержав. Стоит ли удивляться тому, что он – как оказалось, ненадолго – перестал симпатизировать немцам, разрушающим его страну и истребляющим его соотечественников? Нельзя не заметить, что порой ему отказывало чувство меры, например, когда он комментировал «нашествие» чужестранцев, т. е. иностранных студентов, на Оксфорд. Так, он безапелляционно заявил, что немногие оставшиеся в университете английские студенты «наделены не только мозгами, но и прекрасной светлой душой, светлой по сравнению с черными, желтыми, коричневыми и зеленоватыми людьми, которые вкупе с американцами населяют нынче университет, в особенности Куинс-Колледж, где все американцы имеют фамилии Шнитцбаум, Бошвурст, Швайнбаух и т. п. Невеселое место этот Куинс» (Letters, 82)[26]. Скорее всего, речь идет об американских евреях, воспользовавшихся оксфордскими вакансиями. Однако этот текст – вовсе не пример антисемитизма. Как видим, объектом шутки были не еврейские, а псевдонемецкие фамилии. Осенью, глядя на неузнаваемый университет, Хаксли продолжал отпускать сомнительные шутки про американцев, заменивших фронтовиков: «В Куинсе, например, одни чернокожие или американцы с фамилиями Шнитценбаум, Фишмахер и Шноппельгангер-Флейшман… Мы даже решили основать английский клуб, дабы оградить себя от Куинса и защитить Kultur» (Letters, 84). Заключительный немецкий «пуант» (Kultur) звучит особенно эффектно на фоне неприкрыто ксенофобского тона этого пассажа.
Тем более неожиданным выглядит мартовское письмо 1916 г. к отцу, где Хаксли выразил опасения по поводу стремительно развивающейся шпиономании и безудержной германофобии. Он приводит пример свежей статьи в Morning Post, где сказано, что так называемые университетские интеллектуалы – это «кучка прогерманских отщепенцев». Хаксли замечает, что вся антигерманская пропаганда сводится к придумыванию прозвищ для немцев, одно из которых – «гунны», что, очевидно, призвано подчеркнуть их варварскую натуру.
А если находится кто-нибудь, кто осмелится предложить какой-то иной способ разобраться, что к чему, вместо того, чтобы взывать к низменным чувствам, то его немедленно объявляют пособником врага. Этот сентиментальный медовый месяц ненависти затянулся; пора остепениться и трезво подумать друг о друге (курсив мой. – И. Г.) (Letters, 93).
Налицо поразительная перемена. Можно с уверенностью утверждать, что именно в марте 1916 г. Хаксли пришел к одному из своих самых стойких жизненных убеждений – к пацифизму. То же самое мартовское письмо к отцу содержит примечательный рассказ, еще одно свидетельство новоприобретенной способности писателя отстраняться от военной истерии:
К нам тут ночью прилетал цеппелин. К счастью, я еще не ложился, а только собирался в постель, когда завыла сирена; я с удовольствием носился и всех будил. Когда я отправил в убежище всех несчастных и недовольных – еще бы, ведь я их разбудил! – я преспокойно отправился спать, в полной уверенности, что цеппы в пятидесяти милях от нас… Так и оказалось. Несчастные мои жертвы… многие так и не ложились до трех-четырех утра. Вот что я называю отличной шуткой (Letters, 93).
31 марта Хаксли констатировал, что в войне за родину англичане отказались от свободы. «Не будем забывать, что у нас не действует Habeas Corpus. <…> Свобода полностью démodé. Чем дольше длится эта война, тем больше ее ненавидишь. Поначалу я, пожалуй, пошел бы сражаться, но сейчас, если бы и была возможность, то теперь (зная, к чему все это привело), думается, я был бы сознательным противником войны…» (курсив мой. – И. Г.) (Letters, 96–97). Как известно, Хаксли, трижды пытавшийся записаться в ряды добровольцев, был признан негодным к военной службе по причине хронической болезни глаз (практически слепоты)[27]. Он нес альтернативную гражданскую службу, работая на лесоповале рядом со знаменитой усадьбой Гарсингтон неподалеку от Оксфорда[28].
С каждым месяцем войны укреплялось его убеждение в том, что продолжение кровавой бойни – это «безумие и преступление» (Letters, 124). Он называл английских политиков, подливавших масло в огонь, «тщеславными недоумками» (Letters, 122), а работников призывных пунктов для новобранцев – «похитителями тел, детоубийцами и работорговцами» (Letters, 125). Он говорил о том, что у политиков «столько власти, что они, если удастся, не дадут войне закончиться» (Letters, 157). Несомненно, Хаксли еще сильнее утвердился в своей пацифистской вере, прочитав осенью 1916 г. великий роман Льва Толстого. Можно с уверенностью говорить о том, что Хаксли нашел у Толстого идеи, полностью созвучные его собственным размышлениям о причинах совершающегося безумия: «Я полностью погрузился в «Войну и мир», которая по праву является величайшей книгой, невероятной – другого слова не подобрать» (Letters, 115–116).
Тот факт, что налеты на Лондон участились, больше не вызывал у писателя желания оскорбительно шутить над немцами. Из его переписки исчезли снисходительные германофобские пассажи, что очередной раз свидетельствует о крепости обретенного им убеждения: война – это мерзость, творимая обеими сторонами.
В конце войны Баллиол подвел итоги. Цена, которую пришлось заплатить Колледжу в Первую мировую войну, оказалась впечатляющей: из 900 студентов и преподавателей, отправившихся на фронт (большинство служило простыми рядовыми), 200 погибли и примерно столько же получили ранения. Соотношение числа погибших к числу выживших оказалось в два раза выше, чем в среднем по стране. Очевидно, что эта ужасающая статистика впечатлила молодого Хаксли. В 1923 г. в сборнике эссе «Заметки на полях» (On the Margin) писатель нашел объяснение присущим послевоенному поколению скуке, безверию, пессимизму и отчаянию. Они, по его глубокому убеждению, вызваны катастрофой войны 1914 г.:
Другие эпохи тоже были свидетелями сокрушительных событий, однако ни в одном веке разочарование не последовало за ними столь стремительно, как в двадцатом, по той простой причине, что ни в одном веке перемены не были столь быстрыми и глубокими…. Наша апатия – это не грех, не клиническая ипохондрия, а состояние ума, навязанное судьбой[29].
Писатель остался убежденным пацифистом до конца своих дней. Следующая мировая война лишь укрепила его убеждение: необходимо воздерживаться от участия в любой бойне!
Второй шок: Русская революция
Война породила в Европе настроения разочарования и отчаяния, перерастающие в потребность новой религии как единственной силы, могущей дать человеку жизненную энергию. Большевизм и удовлетворяет эту нужду новой религии. Он обещает прекрасные вещи: покончить с несправедливостью богатства и бедности, с экономическим рабством, войной. Он обещает устранить и разобщение между классами, которое отравляет политическую жизнь и грозит развалом промышленности… Большевизм обещает мир, где все мужчины и женщины очищаются посредством труда, ценность которого будет определяться обществом, а не несколькими преуспевающими вампирами. Он хочет избавить от апатии, пессимизма, скуки и всех возможных страданий и невзгод, имеющих своим источником праздность или бессилие[30].
Второй по значению «больной пункт» Хаксли, предопределивший особое устройство придуманного им идеального государства в «Дивном новом мире»: Революция. Восприятие писателем этого политического явления как безусловно губительного саморазрушения государства сложилось вследствие отношения Хаксли к главной революции XX в. – к Революции 1917 г. в России.
Нет ничего неожиданного в том, что британский писатель интересовался Страной Советов, ее послереволюционной жизнью и новой эстетикой. Все это было логическим продолжением его давнего интереса к русской культуре. Он неплохо разбирался в искусстве «допотопной» России (pre-deluge Russia), так он характеризовал все то, чем страна была до Революции. Он остроумно и со знанием дела писал о русских литераторах – Толстом, Достоевском, Салтыкове-Щедрине, Чехове. Хаксли неплохо знал русскую классическую музыку (Глинку, Мусоргского, Бородина, Римского-Корсакова, Чайковского). На страницах периодических изданий Хаксли выступал, в том числе и как музыкальный, художественный и театральный критик. Вполне ожидаемо и то, что, будучи воспитанным в западной культуре, Хаксли считал русское музыкальное искусство выражением ориентализма. Очевидно, слух писателя выделял акцентированную восточность в «Половецких плясках» (в опере Бородина «Князь Игорь») и в сюите Римского-Корсакова «Шехеразада»[31]. В 1920-е г. его оценка до-, и в особенности после-потопного русского искусства изменилась. Попробуем разобраться в причинах. Судя по всему, довольно резкая перемена в его отношении к русскому искусству произошла в связи с его восприятием и трактовкой феномена Русской революции. Разумеется, данный тезис не исключает и прочих причин.
Две Революции, произошедшие в России в 1917 г., как известно, потрясли мир не только своей неожиданностью, стремительностью, но и радикальностью вызванных ими перемен. Событие такого масштаба не могло не привлечь внимания писателя, зорко отслеживающего любые изменения, происходящие на сцене истории, науки и культуры. Помимо газетных публикаций, Хаксли представилась возможность и лично – из первых рук – получить сведения о происходящем в России. Из его переписки мы узнаем, что в июне того революционного года он встречался с Николаем Гумилевым[32]. (Русский поэт был, как известно, откомандирован в Париж для продолжения военной службы в экспедиционном корпусе союзной армии. Путь пролегал через Лондон, где он задержался. Скорее всего, именно друг Гумилева, художник Б. В. Анреп, и свел русского поэта с Хаксли, а впоследствии с Д. Г. Лоуренсом и другими участниками знаменитого художественно-интеллектуального салона усадьбы Гарсингтон и с его хозяйкой леди Оттолин Моррелл.) К сожалению, подробности встречи двух литераторов неизвестны. Однако нетрудно предположить, что беседуя с Гумилевым, Хаксли расспрашивал о Революции. Заметим, что в июне у такого стороннего наблюдателя, как Хаксли, равно как и у самого Гумилева, все еще могли быть иллюзии относительно благоприятного развития Революции[33].
То, что Хаксли продолжал интересоваться Русской революцией, подтверждает тот факт, что в 1920 г. он начал писать пьесу о Гражданской войне в России. Рабочим названием было «Красное и белое» (Red and White)[34]. В письме к Арнольду Беннету Хаксли сообщает о том, как продвигается работа над «большевистской мелодрамой», и лишь затем, словно вскользь, замечает: «Моя жена только что родила мне сына»[35]. Пьеса о большевиках, очевидно, представлялась ему вещью куда более значительной, чем факт продолжения его собственного знаменитого рода. Работа над пьесой так и не была завершена. Вскоре Хаксли переключился на другое занятие: совместно с писателем Льюисом Гилгудом он принялся сочинять киносценарий о Гражданской войне в России. Впоследствии Хаксли отступился и от этой работы. Что до Гилгуда, то он написал на эту тему повесть «Красная земля» (Red Soil), опубликованную в 1926 г.[36].
Что Олдос Хаксли думал об истоках Русской революции, о ее смысле и целях? В отличие от своего брата, известного биолога Джулиана, и близкого приятеля Бертрана Рассела, он никогда не был в Советской России. Его оценки, следовательно, зависели, в частности, от того, что писатель слышал от очевидцев и того, что он читал. Надо заметить, что любой род источников представлялся ему одинаково ценным – будь то газетная заметка, свидетельство очевидца, политологический трактат или художественное высказывание на тему Революции. Так, он не мог пропустить опубликованную в 1920 г. книгу Бертрана Рассела «Практика и теория большевизма» (The Practice and Theory of Bolshevism), на первых страницах которой автор заявляет, что верит в необходимость коммунизма для мира, что «дерзновенная попытка» большевиков заслуживает не только восхищения, но и благодарности прогрессивного человечества. Однако далее Рассел переходит к рассуждениям о хрупкости цивилизации и, следовательно, об опасности революционного насилия, тем более такого масштабного, как то, что непременно будет сопровождать мировую революцию:
Те, кто осознают, сколь разрушительна была последняя война, осознают размеры опустошения и обнищания, снижения уровня цивилизованности на огромных территориях, общего роста ненависти и дикости, разгула звериных инстинктов, обуздываемых в мирное время; те, кто помнят все это, не решатся навлечь на себя ужасы невообразимо большего масштаба, даже если они твердо убеждены, что коммунизм сам по себе очень желателен[37].
Любопытны характеристики видных большевиков, которые Рассел дал в своей книге по следам личных встреч с ними в России. Так, например, Троцкий произвел на него большее впечатление по сравнению с Лениным (с Троцким Рассел беседовал фактически tete-a-tete). Говоря о его личном обаянии, искрящемся уме, жизнерадостности и чувстве юмора, Рассел все же замечает, что тщеславие Троцкого «даже больше, чем его любовь к власти, – это тот сорт тщеславия, который скорее можно встретить у художника или актера. Подчас приходит в голову сравнение с Наполеоном» (курсив мой. – И. Г.)[38]. Именно эта характеристика, вычитанная Олдосом Хаксли у Рассела, скорее всего, привела к появлению такого персонажа в «Дивном новом мире», как Полли Троцкая. (В первом рукописном варианте ее звали Ленина Троцкая)[39].
В 1920 г. в Лондоне отдельным изданием выходит перевод поэмы Блока «Двенадцать» в оформлении Михаила Ларионова[40]. Хаксли посвящает «Двенадцати» небольшую заметку (столбец) в «Атенеуме», где признается, что не может оценить собственно поэтической стороны этого произведения в представленном английскому читателю переводе[41]. Отнюдь не поэтические качества блоковского текста составляют предмет разговора. Возможно, такая сбитая оптика объясняется недостатками английского перевода.
В первом же абзаце рецензии Хаксли опровергает тезис Бекхофера, переводчика и автора предисловия: Блоку лучше, чем Горькому, удалось передать импульс революции, характер тех сил, что привели к тому, что большевизм стал всемирным движением и приобрел тысячи сторонников во всем мире. На это Хаксли заявляет: «Ничего подобного – этого-то Александр Блок и не сделал. Он не дает нам заглянуть в души и умы тех, кто творил революцию, равно как и в души и умы тех энтузиастов, кого революционеры сделали своим орудием» (Bolshevism). Более того, по мнению Хаксли, Блок ограничивается лишь изображением убожества большевизма (the squalor of Bolshevism), не предлагая объяснения «тех импульсов и страстей, которые сделали Революцию всемирной». В заключительном пассаже Хаксли выносит вердикт:
Блок не сообщает нам почти ничего такого, чего бы мы не могли узнать из газет. Разочаровывает то, что поэт слишком мало рассказывает о психологии революционеров. В большевизме есть нечто большее, чем тупое зверство двенадцати красных патрульных. Хотелось бы получить более внятное объяснение как успеха, так и провала русской революции (Bolshevism).
В «Записке о “Двенадцати”»Блок возражает именно против такой политизированной интерпретации: «<…> Те, кто видят в «Двенадцати» политическое произведение, или очень далеки от искусства, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, будь они враги или друзья моей поэмы»[42]. Действительно, при первом прочтении рецензия Хаксли удивляет наивностью его читательских ожиданий. Думается, мы здесь имеем дело с изначально неверной презумпцией. Скорее всего, Хаксли полагал, что «Двенадцать» Блока – образец дидактической поэзии, которая и в самом деле может представлять на суд читателей ответы на вопросы политической теории и практики. Еще со времен обучения в Оксфорде Хаксли интересовался «дидактическими» поэтами, в частности, английскими авторами XVIII в.: Сэмюэлем Боуденом, Джоном Филипсом, Джоном Дайером, Джеймсом Грейнджером и Джоном Армстронгом. Превыше других дидактических поэтов Хаксли ставил знаменитого елизаветинца Фулка Гревилла (1554–1628).
В начале 1920-х Хаксли одной из задач нового искусства, и в частности, поэзии, провозгласил освоение новых тематических территорий[43]. Таковой ему виделась и территория актуальной политики. В этом случае нас не должен удивлять тот факт, что он искал «объяснение» в поэтическом тексте, который меньше всего преследовал подобную цель. Однако Хаксли надеялся, что чужой поэтический текст справится и с «объяснительной» задачей лучше, чем, скажем, документальная проза.
В рецензии на перевод «Двенадцати» говорится о «двух намеках» (the two hints) Блока, содержащихся в поэме. «Намеки» касаются природы Революции. Наблюдения Хаксли, о которых пойдет речь ниже, могут показаться весьма поверхностными. Однако, как я надеюсь доказать, при более внимательном рассмотрении его мысли оказываются неожиданно глубокими и точными. Несмотря на невысокую оценку «Двенадцати», Хаксли умудрился вычитать в этом произведении мессианские смыслы, увидеть истоки Революции как трагедии.
Первое свойство Русской революции, на которое, с точки зрения Хаксли, «намекает» Блок – это тоска или скука (dullness, ennui). Таково его прочтение образов 8-й части «Двенадцати»:
Oh, bitter woe!
Dull dullness,
Deadly!
I’ll spend my time,
You bet I’ll spend it…
I’ll scratch my head,
You bet, I’ll scratch it…
I’ll chew my quid,
You bet I’ll chew it…
I’ll slash with my knife,
You bet, I’ll slash with it.
Fly away, bourjouee, like a sparrow!
Or I’ll drink your blood
For my little loves sake
With the black brows…
Give peace, О Lord, to the soul of thy slave.
Its dull! (Bolshevism)[44].
«Тоска» и «скука» кажутся не вполне адекватными характеристиками революционной толпы. Каковы же аргументы Хаксли?
Невыносимое чувство тоски, испытываемое тупой толпой, – безусловно, мощный фактор революции. <…> Скука и беспокойство, порожденные той неожиданно обретенной вольностью, для которой человек не предназначен, заставляют его перестать почесывать темячко и схватиться за нож. Он разбойничает до тех пор, пока не устанет и не сдастся на волю нового хозяина, чтобы тот скрутил его новой смирительной рубашкой законов и общественных установлений. Скука и зверство – логические следствия «свободы без креста» (Bolshevism).
Ясно, что это весьма вольное, хотя и возможное прочтение блоковского текста. Хаксли нисколько не сомневается в том, что «смирительная рубашка» (strait-waistcoat) прежнего политического режима была не только инструментом сдерживания, но и поддержкой. На тот момент это была нетривиальная идея. Можно предположить, что именно политическая философия Хаксли тех лет привела к такому оригинальному прочтению. В 1920 г. Хаксли принадлежал к абсолютному меньшинству, полагавшему, что «скука и зверство логически вытекают из «свободы без креста» (freedom without the Cross). В отличие от левых европейских и американских интеллектуалов и художников, он не испытывал никакого энтузиазма в отношении большевиков, не воспевал успехи новой Советской России, не восхвалял ее диктаторов. Лишь семь лет спустя Хаксли обретет единомышленника. Это будет Николай Бердяев.
Вторая характеристика революции, вычитанная Хаксли в поэме «Двенадцать», это религиозность. По Блоку, а вслед за ним и по Хаксли, революция имеет мессианский характер. Охваченные скукой и тоской массы жаждут второго пришествия: «В белом венчике из роз – Впереди – / Исус Христос». В английском переводе вся эта строфа звучит так:
So they march with sovereign tread.
Behind them follows the hungry cur.
And at their head, with the blood-stained banner <…>
And at their head goes Jesus Christ (Bolshevism).
Итак, лишь в самом конце поэмы появляется Христос, возглавляющий шествие двенадцати патрульных по зимнему городу. Читатель не знает, куда именно их ведет Христос. Хаксли полагает, что и Блок этого не ведает. Автор рецензии уверен, что революционеры слепо полагаются на веру, а вовсе не на план, ведущий к конкретной цели. Именно в этой заметке о Блоке Хаксли впервые высказал тезис, который получит дальнейшее развитие в его публицистике: «Революция – это религия» (Bolshevism).
Возможно, не случайно, что именно в 1920-е гг. тон рецензий Хаксли, посвященных русскому искусству, становится весьма критическим. Время от времени в них повторяется следующий тезис: специфика русского искусства объясняется тягой русских к «варварству» (barbarism). «Варварством» объясняет он и то несчастье, что случилось с Россией в 1917 г… Не исключено, что данная идея сформировалась у него после прочтения «Двенадцати». Косвенное подтверждение обнаруживаем в его статье «Варварство в музыке» (Barbarism in Music, 1923), написанной по заказу «Вестминстер газетт». В ней Хаксли сообщает, что испытал скуку, слушая Римского-Корсакова и Мусоргского. Похвалы удостоился лишь Стравинский. Скорее всего, Хаксли побывал на представлении «Весны священной» в Лондоне в июне 1921 г. в Квине-Холле. Такой вывод можно сделать на основании заключительного абзаца статьи: «Цивилизованному человеку дитя природы неизменно кажется весьма привлекательным созданием <…>. Русские ввели варвара в искусство <…>, и вот он исполняет дикие пляски под аккомпанемент поствагнерианского оркестра».[45] Вполне возможно, что именно впечатление от балета Стравинского легло в основу его новой характеристики русской музыки, которая, как ему казалось, построена на «диких варварских ритмах» (wild barbaric rhythms)[46]. В той же статье Хаксли говорит о том, что русскому народу в принципе присуще стремление к варварству, к примитиву: «Русские заставляют нас уважать такие качества, как упорядоченность и интеллектуальность <…>. Русская революция всего лишь открыла притягательность варварства»[47]. Критические тексты Олдоса Хаксли 1920-х гг. выявляют его убеждение, довольно неожиданное для писателя, при участии которого развивался английский модернизм: эстетика примитива противостоит не только традиционной классической культуре, но и всему тому, что подразумевается под словом «цивилизованность». Бинарная оппозиция «варварское» – «культурное» на долгие годы определила мировоззрение Хаксли, его эстетические пристрастия и сферу его интересов. Регулярное обращение писателя к теме большевистской идеологии и эстетики объясняется тем, что, как это ни странно, он полагал, что их влиянием, в частности, объясняется торжество модернизма, точнее, авангарда[48].
Итак, экзотичность русской культуры и зверства большевиков получают у Хаксли единое объяснение: в основе русской души лежит варварство. Нельзя не отметить радикальность и однобокость подобной оценки. История неизменно демонстрирует варварство революционной толпы вне всякой зависимости от ее национальной окраски – русской, французской или украинской. А диктатура, зачастую сменяющая анархию, завершает период эйфории. Смирительная рубашка нового режима оказывается верным средством от «скуки» и избавлением от экзистенциальной растерянности.
Ил. 5. Обложка французского издания «Нового средневековья» Н. Бердяева
В 1927 г. Хаксли прочитал Un Nouveau Moyen Age (1924), французский перевод книги Николая Бердяева «Новое средневековье»[49], которую философ начал писать в России, а закончил в Берлине в 1924 г. Философский сборник статей Бердяева мгновенно обрел не меньшую популярность, чем «Закат Европы» О. Шпенглера. Английский перевод появился лишь в 1933 г. (The End of Our Time)[50]. Однако именно из французского перевода Хаксли взял текст эпиграфа своего главного романа «Дивный новый мир» (1932):
Les utopies sont réalisables. La vie marche vers les utopies. Et peut-être un siècle nouveau commence-t-il, un siècle où les intellectuels et la classe cultivée rêveront aux moyens d’éviter les utopies et de retourner à une société non utopique moins “parfaite” et plus libre[51].
В русском переводе эпиграфа взяты отдельные фрагменты следующего пассажа Бердяева:
Утопии осуществимы, они осуществимее того, что представлялось «реальной политикой» и что было лишь рационалистическим расчетом кабинетных людей. Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к не утопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу[52].
Нет сомнения, что Хаксли намеренно воспользовался французским переводом. Причина такого выбора, вероятнее всего, следующая: цитируя русского философа по-французски в английском романе, он стремился подчеркнуть транснациональный, глобальный характер тематики и проблематики своей утопии. Очевидна и элитарная направленность его произведения, смысл которого может быть во всей полноте воспринят лишь весьма эрудированным читателем.
До сих пор критики не уделяли достаточно внимания другим заимствованиям из текстов Бердяева в творчестве Хаксли. Если перечитать «Новое средневековье» после рецензии Хаксли на поэму Блока, то трудно не заметить, что английский писатель во многом предвидел наблюдения русского философа. Как уже говорилось, среди факторов, приведших к Революции, Хаксли отмечает варварство и стремление к анархии. Но разве не о том же самом четыре года спустя (в 1924 г.) напишет Бердяев в «Новом средневековье»? «Революция есть <…> стихия. И большевики не направляли революции, а были лишь ее послушным орудием. <…> Большевики действовали <…> в полном согласии с инстинктивными вожделениями солдат, крестьян, рабочих, настроенных злобно и мстительно <…> (НС, 440). В революции <…> есть извращенная и больная народная стихия. <…> Большевизм был извращенным, вывернутым наизнанку осуществлением русской идеи, и потому он победил (НС, 441). Большевизм есть не внешнее, а внутреннее для русского народа явление, его тяжелая духовная болезнь, органический недуг русского народа. <…> (НС, 445) Власть, которая пожелала бы быть более культурной, не могла бы существовать, не соответствовала бы состоянию народа» (НС, 447).
Как было сказано выше, второе качество Русской революции, которое Хаксли осознал, прочитав поэму Блока, – мессианство, религиозность. На эту тему исчерпывающе выскажется и Бердяев в «Новом средневековье»:
<…> В основе русской революции, разыгравшейся в полуазиатской, полуварварской стихии и в атмосфере разложившейся войны, лежит религиозный факт, связанный с религиозной природой русского народа. Русский народ не может создать серединного гуманистического царства, он не хочет правового государства в европейском смысле этого слова. Это – аполитический народ по строению своего духа, он устремлен к концу истории, к осуществлению Царства Божьего. Он хочет или Царства Божьего, братства во Христе, или товарищества в антихристе, царства князя мира сего (НС, 453). Поэтому и социализм у нас носит сакральный характер, есть лже-Церковь и лжетеократия. Русские люди всегда духовно противились власти буржуазно-мещанской цивилизации XIX века, не любили ее, видели в ней умаление духа (НС, 455).
Не считая необходимым оспаривать данные тезисы Бердяева, все же отмечу их значение для понимания политических воззрений Хаксли.
Статьи Хаксли, написанные в 1930-е гг., доказывают, что его суждения о Революции и большевизме еще больше укрепились после прочтения книги Бердяева. Так, «Бег с препятствиями» (Obstacle Race, 1931) содержит один из важнейших тезисов: «Коммунизм – одна из немногих бурно процветающих религий современности»[53]. А в «Советском школьном учебнике» (A Soviet Schoolbook, 1931) Хаксли саркастически отзывается об общественной жизни Страны Советов. С его точки зрения, энтузиазм советской молодежи имеет, по существу, религиозный характер, коммунизм – их религия, их рай располагается как в этом мире, так и в светлом будущем, их верховное божество – это Пролетарское Государство, их религиозные церемонии – это собрания, революционных песни, исполняемые хором, атеистические праздничные ритуалы[54]. Впрочем, влияние Бердяева на Хаксли – это тема отдельного исследования.
Проанализированные тексты показывают, что, несмотря на, казалось бы, близорукое восприятие поэмы Блока «Двенадцать», именно из этого поэтического произведения (пусть и не в самом удачном английском переводе) Хаксли сумел вычитать центральные характеристики Русской революции. Литературная эстафета «Блок – Хаксли» оказалась весьма плодотворной: под влиянием блоковской поэзии английскому автору удалось предугадать будущие тезисы Бердяева о большевизме и социализме. Этот пример служит очередным доказательством того, что догадки и прозрения художников порой опережают ответы на вопросы, на которые еще только предстоит отвечать философам и историкам.
«Следы» Русской революции явственно проступают на страницах «Дивного нового мира». В романе немало русских фамилий, среди которых и те, что имеют самое непосредственное отношение к большевистскому перевороту. Наряду с Троцким, о котором было сказано выше, ярким сигналом сатирического отношения Хаксли к большевизму является, разумеется, имя главной героини – Ленины Краун. Думается, что такая транслитерация гораздо адекватней «Ленайны», предложенной русским переводчиком О. Сорокой. Ведь, по существу, имя этой героини – оксюморон: Ленина Королевская, что должно было восприниматься современниками как отсылку одновременно и к монархии, и к тому, кто покончил с царизмом, став новым диктатором России.
Придумывая счастливое, благоустроенное, а главное – стабильное мироустройство в своей первой утопии, Хаксли задавался вопросом о том, как предотвратить революции, т. к., вслед за Расселом, он был убежден, что «цивилизация не настолько устойчива, чтобы ее нельзя было разрушить, а условия беззаконного насилия не способны породить ничего хорошего»[55]. Оценивая собственный роман в книге «Возвращение в дивный новый мир» (Brave New World Revisited, 1958), Хаксли выделил то главное, что было заложено им в фундамент Мирового Государства – любовь раба к рабству как гарантия политической стабильности: «…При научно подкованном диктаторе обучение станет эффективным – ив результате большинство мужчин и женщин научатся любить свое рабское положение и даже мечтать не станут о революции»[56].
После выхода в свет «Дивного нового мира» в 1932 г., появилось много рецензий. Среди авторов были такие знаменитости, как Томас Манн и Герман Гессе. Но, на наш взгляд, наиболее точно суть и значение этого романа выразил именно Рассел:
<…> Мир, нарисованный Хаксли – единственный цивилизованный мир, который может быть устойчив. На данном этапе большинство скажет: «В таком случае давайте обойдемся без цивилизации!» Однако это лишь абстрактная идея, не предполагающая конкретного осмысления, того, что означает такой выбор. Вы согласны пойти на то, чтобы 95 % населения погибло от ядовитых газов и бактериологических бомб, а также на то, что оставшиеся 5 % вновь станут варварами и будут питаться лишь сырыми плодами? А ведь именно так неизбежно и произойдет в ближайшие пятьдесят лет, если не возникнет сильное мировое правительство. А сильное мировое правительство, если оно придет к власти с помощью силы, будет тираническим, оно нисколько не будет печься о свободе, а будет нацелено, прежде всего, на сохранение собственной власти. Следовательно, боюсь, хотя пророчество мистера Хаксли и задумано как фантастическое, скорее всего оно сбудется[57].
Бегство от грядущей войны в Дивный новый мир: Хаксли и Америка
Несколько забегая вперед, скажем, что, работая на «Дивным новым миром», Олдос Хаксли размышлял не только о революционной России, но и о самой передовой стране – о Соединенных Штатах Америки.
Работая над романом, Хаксли не мог себе представить, что через несколько лет именно Америка станет его убежищем. Одним из главных факторов, предопределивших эмиграцию («бегство», с точки зрения многих недоброжелателей) Хаксли в Америку в 1937 г., было ожидание неизбежной, еще более сокрушительной войны в Европе. Тогда мало кто сомневался, что миру вскоре предстоит пережить очередную большую войну. Вот, например, как описывал свои предчувствия другой британский автор, Кристофер Ишервуд, который последовал примеру Хаксли, отправившись за океан в 1939 г.:
Подобно многим людям моего поколения, меня преследовали разнообразные страхи и желания, связанные с идеей Войны. Война в чисто невротическом смысле означала Испытание. Испытание твоего личного мужества, зрелости, сексуальной силы[58].
Война составляла предмет самых болезненных предчувствий и гнетущего ужаса Хаксли.
Южная Калифорния – американский рай – стала Меккой эмигрантов в 1930-е гг. Голливуд 1930–40-х сравнивали с Флоренцией эпохи Ренессанса, куда в свое время бежали греческие интеллектуалы после падения Константинополя. В тот период Лос-Анджелес приютил многих писателей, – среди прочих, и Томаса Манна – которые бежали от нацизма еще до начала войны.
Олдос Хаксли и его первая жена Мария впервые побывали в Штатах в 1926 г. Они посетили Лос-Анджелес, Сан-Франциско, Нью-Йорк и Чикаго. Тогда, описывая увиденное в Америке, Хаксли продемонстрировал скепсис, типичный для представителя старой культуры. Практически все британские интеллектуалы XX в., писавшие об Америке, выступали с критикой цивилизации Нового Света в полном согласии с традицией, начатой еще А. де Токвилем. И все же, говоря об Америке, Хаксли признавался в письме Джону Стречи, что многое поразило его, что он не ожидал увидеть ничего подобного:
Что за страна! По сути, все здесь сводится к изобилию всего на свете и к его сказочно высокому качеству Видели бы вы Калифорнию! Это же чистый Рабле, сплошной карнавал! На нашей планете нет ничего более похожего на Утопию… Правда, сутки спустя хочется бежать из этого карнавала в трущобы Петербурга Достоевского[59].
В эссе «Америка» (America, 1926) он, пишет, что Калифорния – «это безопасное и пока еще малонаселенное Эльдорадо ошеломляло контрастом со сражающейся, охваченной революцией и голодом Европой»[60]. Пейзажи калифорнийского побережья сильно напомнили писателю его любимую Италию:
Если добавить немного архитектуры, то иллюзия была бы полной. Но здесь нет церквей, нет огромных розовых вилл, <…> нет и замков на горах. Лишь деревянные хижины и кирпичные собачьи будки, кучи пыли, бочки с бензином и телеграфные столбы[61].
Этот перечень «дефицита» поразительно похож на знаменитый каталог того, что отсутствует в американском пейзаже, приведенный в книге «Готорн» Генри Джеймса, родоначальника трансатлантической темы в литературе:
Следует перечислить приметы высокой цивилизации, существующие в других странах и полностью отсутствующие на полотне американской жизни: <…> дворцы, замки, усадьбы, старинные загородные дома, дома сельских священников, крытые соломой дома, заросшие плющом старинные развалины, соборы, аббатства, нормандские церквушки[62].
Итак, Олдосу Хаксли вслед за Джеймсом бросилась в глаза именно незавершенность картины. Возвращаясь к впечатлениям Хаксли об Америке, отметим, что среди повторяющихся в его текстах мотивов особо выделяются два. Во-первых, гигантомания. Так, Нью-Йорк и Чикаго, как и следовало ожидать, сокрушили его своим масштабом. Во-вторых, массовость. Его поразили толпы, их энергия, расточительство, одинаковость. Особенно он изумился, наблюдая «толпы совершенно одинаковых пышнотелых девиц» – полуголых артисток кордебалета в мюзик-холлах и на уличных парадах. Никакого пуританского осуждения в его словах нет: он несколько раз повторяет, что все они прехорошенькие и весьма соблазнительные.
Ил. 6. Американские хористки 1920-х гг.
Америка неизбежно возбуждала в европейцах зависть, а порой и комплекс неполноценности. Изумленно глядя на пышущих энергией американцев, он спрашивал себя, что же случилось с жизненными силами, питавшими европейцев. Ответ казался ему очевидным: европейцы истощены постоянным страхом перед безработицей и возможной утратой социального статуса.
Тогда же он публикует еще одну статью – «Девиз для Америки» (A Motto for America, 1926). Первый абзац этого текста, как видно из приведенной ниже цитаты, является предварительными размышлениями о том, каким должен быть адекватный девиз этого преуспевающего мира:
Теперь, когда свобода вышла из моды, понятие равенства подорвано, а братство оказалось невозможным, республикам следует изменить свои лозунги. Интеллект, Стерильность, Несостоятельность – вот, что подходит современной Франции. Но не Америке. Американский девиз должен быть совсем иным. Девиз страны должен соответствовать фактам ее жизни. Вот, что я написал бы под орлом с распростертыми крыльями: Витальность, Преуспеяние, Современность (выделено мной. – И. Г.)[63].
Хаксли объясняет, что «современность» в Америке означает свободу от традиций и предрассудков, а также быстроту перемен, происходящих в каждой сфере жизни. Что до преуспеяния, то оно объясняется, в частности, тем, что Америка занимает полунаселенную территорию, богатую ресурсами. Разумеется, писатель не забыл отметить, что американские дельцы прибегают к самым бесчестным методам ведения бизнеса. Но самое интересное в данном эссе Хаксли – это рассуждения о «витальности»:
Американская витальность, выражаясь языком математики, это функция преуспеяния и современности. Полуголодному человеку требуется много отдыхать. Если бы американцы были вынуждены питаться, как индейцы, они бы не были так увлечены эффективным ведением дел, движением к успеху и чарльстоном. Они бы проводили время в дреме или за близкородственным занятием – медитацией. Однако у них достаточно пропитания – по правде говоря, более, чем достаточно. Они вполне могут себе позволить бешеную деятельность: по существу, им приходится суетиться, чтобы не скончаться от полнокровия. <…> Удовольствие ассоциируется с переменой мест, в конечном итоге с движением ради движения. Люди изливают свою энергию, посещая места публичных развлечений, они танцуют, гоняют на автомобилях, т. е. делают что угодно, только бы не сидеть у домашнего очага. То, что мы понимаем под «ночной жизнью», процветает в Америке, как нигде на земле <…> Американская витальность всегда получает внешнее выражение. Она проявляется в мчащихся автомобилях, в орущих толпах, в речах, банкетах, лозунгах, огнях рекламы на крышах. Это движение и шум, подобные воде, с урчанием вытекающей из ванны в канализацию[64].
Хаксли нисколько не скрывает двойственности своего восприятия Америки как мечты и, вместе с тем, как футуристического кошмара. Он признается, что, отправляясь туда, знал, «как следует управлять людьми, каким должно быть образование, во что следует верить. <…> Теперь же, вернувшись домой, я чувствую, что лишился этой приятной уверенности»[65]. Думается, что Америка еще в те годы преподала писателю своеобразный урок толерантности и открытости. Он отказался от «национальных» предпочтений, иронизируя как над европейской приверженностью иерархиям, так и над эксцессами американской демократии, эгалитаризма и прагматизма.
Следующим текстом Хаксли про США стало пространное эссе под названием «Америка и будущее» (America and the Future, 1928), основная идея которого выражена во фразе: «Не знаю, к худшему это будет или к лучшему, но, похоже, всему миру предстоит американизироваться»[66]. По мнению Хаксли, размышляя над будущим Америки, мы размышляем над будущим всей цивилизации. Писатель, как и многие другие европейские интеллектуалы, тревожился о сохранении национальной самобытности разных культур, справедливо опасаясь всеобщей стандартизации, точнее, американизация сначала Европы, а затем и всего остального мира. Заметим, однако, что хотя Хаксли и насмехался над американской мегаломанией, массовыми увеселениями и пр., он получил в Америке немало удовольствия от темпа жизни, всеобщей витальности и увлекательных зрелищ.
Эссе «Америка и будущее» содержит наряду с критикой и позитивные тезисы. Так, например, Хаксли заявляет, что великое достоинство американской системы состоит в том, что талантам открыты все дороги. Но и здесь писатель усматривает опасность для подлинного прогресса: эгалитаристские установки американской культуры в принципе могут погубить все экстраординарное. Хаксли считал, что по своей внутренней логике демократия не способна стимулировать прогресс духа. Единственный выход из этого тупика – обустройство такой демократии, во главе которой встала бы интеллектуальная аристократия. Не усматривая никакого противоречия в придуманной им системе, он не потрудился уточнить, кто и как будет избирать эту аристократию духа для управления обществом.
Примерно в те же годы Хаксли написал эссе «Англия как заграница» (Abroad in England), где признается, что чувствует себя чужестранцем в родной стране. Текст Хаксли содержит резкую и объективную критику английского политического устройства и системы образования. Он прямо заявляет о том, что ему «тесно» в Англии, что она во всем его ограничивает: «Фронтиры личных миров здесь строго охраняются»[67]. Думается, что использование американской мифологемы «фронтир» здесь неслучайно, что это специально отобранная метафора, призванная подчеркнуть разницу самоощущения в Старом и Новом Свете.
Работая над романом «Дивный новый мир», Хаксли рисовал картину не столько будущего урбанистического мира, сколько модернизованной Америки. Он, думается, учитывал, что в названии романа будет прочитываться не только отсылка к восторженным словам Миранды из шекспировской «Бури» («О дивный новый мир, где обитают такие люди»), но и отсылка к Америке: в восприятии англоязычного читателя Новый мир (New World) приравнен к Новому Свету.
Как известно, среди многочисленных громких имен, встречающихся на страницах этого романа, центральное место отведено имени Форд. «Современное» летоисчисление ведется в Мировом Государстве не от Рождества Христова. Так называемая «эра Форда» в романе исчисляется от реальной исторической даты – 1908 г., когда на заводе американского промышленника Генри Форда была выпущена модель “Т”, доступный среднестатистическому американцу по цене автомобиль, прославившийся на весь мир.
Ил. 7. Автомобили модели Форд-Т, сошедшие с конвейера
Так было положено начало производству автомобилей, рассчитанных на массового потребителя со средним достатком. Производство вскоре было полностью стандартизировано: высокой производительности труда на заводах Форда способствовало внедрение конвейерной сборки, изобретения Фредерика Тэйлора, автора книги «Принципы научной организации труда» (The Principles of Scientific Management, 1911). Применение тэйлоровской системы позволило Форду выпускать 1000 машин в день[68]. Роскошь стала общедоступной, навсегда изменив образ жизни, в том числе и досуг большинства американцев. Конвейеризация подвергалась резкой критике: такой труд обезличивал работу, делал ее нетворческой, монотонной, автоматической. Более того, у некоторых людей работа на конвейере вызывала специфический невроз, получивший название «Фордов желудок». Любопытно, однако, что рабочие с готовностью мирились с таким положением дел – с добровольным рабством, т. к. преимущества перевешивали недостатки, ведь на заводе Форда была самая высокая заработная плата в стране. Параллельно с увеличением производительности труда Форд добивался улучшения условий жизни своих работников, в частности, пытаясь отучить их порочных привычек, приучить к чистоте, порядку, трезвости и даже к чистоплотности в семейных отношениях, для чего установил правила поведения, обязательное исполнение которых и гарантировало высокую оплату. С этой целью он организовал специальную комиссию общественного контроля и слежки (Ford Sociological Department). В начале 1920-х г. у Форда появились политические амбиции: он захотел стать президентом США, что сделало бы его властелином огромной страны.
Как видим, «богоподобная» фигура Форда была выбрана Олдосом Хаксли для «Дивного нового мира» отнюдь не случайно – именно Форд воплощал придуманный писателем девиз Америки: Витальность, Преуспеяние, Современность. Устройство внутри- и внепроизводственной жизни рабочих и служащих Форда вполне соответствовало и девизу Мирового Государства: Общность, Одинаковость, Стабильность[69].
Ил. 8. Сборочный цех на заводе Форда
Фордизм и тэйлоризм легко прочитывается и на самых первых страницах утопии: производство младенцев в бутылях осуществляется на гигантском конвейере, с которого в нужное время сходят целые партии идентичных близнецов. Читателю предоставлена возможность вникнуть в малейшие подробности производства «стандартизированных машинистов для стандартизированных машин»[70].
Хаксли рассматривал американскую цивилизацию через призму Американской мечты и других американских культурных стереотипов, подвергнутых испытанию жестокой реальностью Великой депрессии. Новомирское общество представляет собой реализованную мечту американцев о создании нового государства, населенного совершенно новыми Адамами Американского мифа. Современность, поддерживаемая и обновляемая техническим прогрессом, комфорт, всеобщность и массовость – таковы константы Нового мира. Но разве они не соответствовали исторически сложившимся к 1920-м г. идеалам американцев?
К переезду Олдоса Хаксли подтолкнул Джеральд Херд[71], пацифист и гуру, «один из величайших волшебников и мифотворцев, открыватель мистики жизни»[72]. Олдос и Мария Хаксли поселились в Южной Калифорнии, в пригороде Лос-Анджелеса, Голливуде еще в 1937 г. Люди, близко общавшиеся с Хаксли, по-разному объясняют, почему именно Калифорния так пришлась по сердцу писателю. Присоединившись к своему другу Джеральду Херду, Хаксли, как затем и Ишервуд, стал под его руководством изучать восточные практики освобождения. В большей мере, чем любые другие англо-американские писатели, Хаксли выразил устремления Западного духа, новое мироощущение, требовавшее адекватной религиозной философии, которая синтезирует мудрость Востока (йогу, дзен-буддизм, даосизм, махаяна-буддизм) и научный прагматизм Запада. Хаксли подчеркивал, что лишь такая йога, которая трансформирована и адаптирована специально для западных людей, сможет способствовать их личностному развитию. Писатель, вероятно, надеялся, что при правильном руководстве депрессия и страхи перед будущим благополучно рассеются.
Еще одна причина, по которой Лос-Анджелес обладал особым притяжением для Хаксли, – это возможность влиться в киноиндустрию в качестве сценариста и таким образом получать верный заработок, по крайней мере до тех пор, пока не будет написана и продана очередная книга. Отвечая на вопрос, почему все же Хаксли предпочел Лос-Анджелес всем остальным американским городам, обратимся к свидетельству его близкого друга, романистки и сценаристки Аниты Лус, автора «Джентльмены предпочитают блондинок» – романа, от которого он пришел в неистовый восторг. Вот как она объясняет их общую любовь к Лос-Анджелесу: «Ни одно место на земле не дает так много поводов для смеха, как Лос-Анджелес и его окрестности, где наличествует поразительный ассортимент чудаков и болванов, невероятных религиозных культов, неизменно служивших Хаксли источниками развлечения и удовольствия»[73]. Если бы писатель предпочитал размышления в «башне из слоновой кости», а не развлечения и удовольствия, то, скорее всего, уединился бы в пустынном месте, вроде ранчо его друга Д. Е Лоуренса в Нью-Мексико.
Кроме того, Хаксли нравились климат и пейзажи Южной Калифорнии. Судя по всему, Хаксли искренне радовался тому, что она предлагает в качестве типичных развлечений. Если в 1920-е гг. Хаксли издевался над любовью американцев к шумному массовому времяпрепровождению, то спустя три десятилетия он и сам с явным удовольствием ездил с гостями развлекаться в Диснейленде. Как рассказывает Элен Ховди, невестка писателя, по вторникам во второй половине дня Хаксли отправлялся в Самую Большую Аптеку (The Worlds Biggest Drug-Store) в Лос-Анджелесе «ради кайфа»: понаблюдать за посетителями и перекусить тем, что традиционно предлагали drugstores.
Поселившись в Лос-Анджелесе в 1937 г., Хаксли убедил себя в том, что не столько бежит от неизбежной войны, сколько стремится обрести новое гармоничное мироощущение. Под руководством Херда писатель стал изучать восточные практики освобождения (йогу, дзен, даосизм, махаяну и веданту). Еще одна важнейшая причина заключалась в том, что Калифорния предоставила в его распоряжение не только изумительный климат, исключительно благоприятный для слабого здоровья Хаксли, и яркое солнце, столь необходимое периодически слепнущему писателю, но и весьма существенные доходы. Однако в первое десятилетие его пребывания за океаном общим местом в британской критике было утверждение о гибели его таланта на чужой почве. Постепенно критика становилась все более благосклонной[74].
Приятель Хаксли и его единомышленник, британский автор Кристофер Ишервуд, уехал в Америку в 1939 г., посылая проклятия в сторону обезумевшей Европы с борта корабля, увозившего их с поэтом Уистеном Оденом в Нью-Йорк. В автобиографических сочинениях Ишервуд нисколько не скрывал ужаса, который охватывал его при мысли о войне. Она представлялась ему неким «главным Испытанием». Он убеждал своих друзей – а на самом деле, убаюкивал свою неспокойную совесть, – что в случае войны вернется в Англию. Скорее всего, писатель лукавил, пытаясь отодвинуть тяжкий момент, когда уже нельзя будет скрыть тот факт, что решение о бегстве принято. Сказанное не ставит под сомнение искренние пацифистские убеждения Ишервуда. Однако пацифизм не избавлял ни его, ни Хаксли от необходимости ответить на вопрос: что же следует делать конкретно им как пацифистам во время войны. Религия веданты, которой увлеклись Херд, Хаксли и Ишервуд, убедила их в том, что во время войны пацифист должен еще больше упорствовать в своем пацифизме.
Ил. 9. Кристофер Ишервуд и Уистен Оден
Калифорния в целом не обманула их ожиданий: писатели свели знакомство с множеством местных знаменитостей. Голливуд дал им возможность получать немыслимые в Европе гонорары за работу в качестве сценаристов. Постепенно Лос-Анджелес и окрестности заполнялись беженцами, которые, как ни странно, противопоставляли себя иммигрантам. Именно этим, по всей видимости, объясняется, например, презрение, которое Бертольд Брехт выказывал Ишервуду, своему соседу по Санта-Монике. Думается, что Брехт не рискнул бы обвинять почти слепого Хаксли.
3 сентября 1939 г. Англия вступила в войну с Германией. Реакция соотечественников на невозвращение таких известных, к тому же прославившихся своим пацифизмом писателей, как Хаксли и Ишервуд, была вполне предсказуемой. Англичане в большинстве своем сочли их дезертирами. Начавшаяся война и в особенности жесточайшие бомбардировки Лондона, вызвали вполне ожидаемую реакцию соотечественников, некоторых собратьев по перу и журналистов, на невозвращение знаменитых британцев домой. Уже в 1939 г. английские газеты открыли на них сезон охоты. Газетчики дали Хаксли и Ишервуду прозвище – «Вознесенные ветром» (Gone With the Wind-Up), подчеркивая тем самым, что писатели эмигрировали в Калифорнию для того, чтобы иметь возможность «медитировать на собственные пупы». Журнал Nature в рецензии на роман Хаксли «Много лет спустя» (1939) писал: «Удариться в мистицизм – не лучший совет миллионам людей, которые уже вынуждены заглянуть в лицо жестокой смерти»[75].
Сирил Конолли, знаменитый критик и приятель Ишервуда, написал в редакторской колонке новой газеты Horizon (соредактором газеты был близкий друг Ишервуда, писатель Стивен Спендер), что «беглецы» «покинули тонущий корабль европейской демократии»[76]. Заодно Конолли подчеркнул: «Чем бы ни закончилась война, Америка все равно выиграет. Она невероятно обогатится материально, и столь же невероятно – культурно (благодаря беженцам)»[77]. Нельзя не признать, что Коннолли оказался весьма прозорливым.
Кеннет Кларк, Сомерсет Моэм и Уинстон Черчилль на званом обеде убеждали Гарольда Николсона, писателя и дипломата, написать статью в Spectator с критикой невозвращенцев Хаксли, Одена и Ишервуда[78]. Николсон отказывался, т. к. высоко ценил их талант и хотел остаться их преданным другом. Однако редакция все же вынудила его написать текст, ставший сравнительно мягкой отповедью, в которой прозвучал следующий вполне резонный риторический вопрос: «Как можем мы провозглашать там за океаном, что сражаемся за свободу мысли, когда четверо из наших самых свободомыслящих интеллектуалов отказываются сражаться вместе с нами?»[79].
А тем временем в Англии продолжал разгораться скандал, инспирированный ретивыми журналистами. Среди всех нападок на Хаксли и Ишервуда наибольшую известность получил злобный стишок, принадлежащий перу декана собора Св. Павла:
«Европа провоняла!» – так вопили вы,
Бросая родину, охваченную горем,
Вам все равно? Зато заметим мы,
Что свою вонь вы увезли за море.
Это четверостишие выражает ура-патриотическую точку зрения, согласно которой долг писателя состоит в том, чтобы оставаться на родине и живописать страдания и подвиги ее сынов.
Дело дошло даже до слушаний в Парламенте, инициированных сэром Джослином Лукасом под влиянием провокационных публикаций, содержащих искаженные факты. К счастью, все разъяснилось, и вопрос был закрыт. Хаксли и Ишервуд, горько переживая унижение, испытанное по прочтении подобных шедевров в стихах и прозе, неоднократно обращались за соответствующими указаниями в британское посольство в США, отвечавшее писателям неизменно вежливым отказом всерьез рассматривать их кандидатуры «новобранцев».
Обоих писателей безоговорочно признали негодными к военной службе, т. к. почти слепой Хаксли ни при каких обстоятельствах не был бы признан даже условно годным к несению не только военной, но и гражданской службы, а Ишервуд к началу войны формально вышел из призывного возраста.
Когда в 1940 г. Сибил Бедфорд, друг и впоследствии биограф Хаксли, добралась до Южной Калифорнии, она увидела несчастного, измотанного Олдоса. Она нисколько не усомнилась в том, что его устойчиво депрессивное состояние объяснялось тягостными мыслями о родных и друзьях, оставшихся в разоренной Европе. Даже в глазах некоторых американцев вполне искренний пацифизм Хаксли и Ишервуда не выглядел убедительно: пребывание в заведомо безопасной и сытой Калифорнии могло восприниматься как дезертирство. Так, Чарли Чаплин на обеде у астронома Эдвина Хаббла заявил, что всегда был пацифистом, но что в этой новой войне он призывает к активным боевым действиям и лично при случае готов перестрелять как можно больше фашистов. Хаксли продолжал твердить, что всякая война – это зло. Он либо спорил, либо молчал, уйдя в себя, когда Хаббл призывал открыть второй фронт, а Анита Лус активно собирала средства для помощи союзникам. Как его ни уговаривали, Хаксли, упорствуя в своем пацифизме, наотрез отказался участвовать в пропаганде второго фронта.
Практически сразу после того, как в Европе разгорелась война, в Калифорнии обосновался еще один приятель Хаксли, знаменитый философ и математик Бертран Рассел. В отличие от Хаксли и Ишервуда, с началом немецких бомбардировок Англии Рассел изменил пацифистским убеждениям. Вот его слова из письма от 19 января 1941 г.: «Когда вы вдали от дома, патриотические чувства обостряются»[80]. Стремясь объяснить резкую перемену своей позиции, Рассел заявил: «Я остаюсь пацифистом в том смысле, что я считаю состояние мира самым важным на свете, но я не думаю, что на земле может установиться мир, пока благоденствует Гитлер»[81]. Расселу, пожалуй, пришлось хуже других знаменитых эмигрантов в Америке, где его книга «Брак и мораль» (Marriage and Morals, 1929) вызвала шквал возмущения. Такого резкого наступления на священные устои брака Америка не снесла. В результате философа, защитника промискуитета, не приняли вначале в Городской университет Нью-Йорка, а затем отказали в профессорской должности в Калифонийском университете (Лос-Анджелес), что лишило студентов возможности прослушать его знаменитый курс логики.
Надо отметить, что некоторые представители британской богемы не остались в США на все время войны. Например, великий композитор и убежденный пацифист Бенджамин Бриттен и его партнер, тенор Питер Пирс, вернулись в Британию. В Америке они оказались примерно в то же время, что Ишервуд с Оденом. Несомненно, решение Бриттена вернуться посреди войны, в 1942 г., в сражающуюся Европу и предстать перед осуждавшими его соотечественниками было смелым поступком. Да и сам по себе такой «морской вояж» через океан, нашпигованный подводными лодками, военными судами, был сопряжен со смертельным риском: корабль, направлявшийся в Европу, могли в любой момент потопить с воды или с воздуха.
Что до находившихся в Америке писателей, отметим, что литература, возможно, осталась в выигрыше от их эмиграции: за четверть века, которую Хаксли провел в Штатах, он написал девятнадцать книг, а также бесчисленное множество эссе. В 1959 г. Американская Академия искусств и литературы присудила Хаксли награду как лучшему романисту (до него этой премии удостоились Эрнест Хемингуэй, Томас Манн и Теодор Драйзер).
Хаксли наверняка сравнивал себя с теми, кто никуда не уезжал, а сражался или работал в тылу. Так, например, романистка Элизабет Боуэн служила в противовоздушной обороне Лондона. 59-летняя романистка Роуз Макоули работала санитаркой. Ей было поручено доставлять откопанных из-под развалин домов раненых в больницу, оказав им первую помощь. Писатель Генри Грин служил пожарным. Его обычная смена длилась 48 часов, затем ему давали сутки отдыха. Грин был среди тех, кто тушил полыхающее здание Парламента после прямого попадания первой авиабомбы. Ивлин Во служил в морской пехоте. Из перечисленных фактов складывается крайне невыгодный для «невозвращенцев» фон, на котором они выглядят довольно жалко. И дело вовсе не в том, были Ишервуд и Хаксли пригодны к строевой службе или нет, а в том, что при желании они могли оказаться полезными в атакуемой Англии.
Несмотря на то, что Хаксли глубоко верил в то, что справедливых войн не бывает, что в любой современной войне сражаются лишь за рынки сбыта, он, тем не менее, испытывал немалые душевные терзания, понимая, что окружен калифорнийским комфортом в самые катастрофичные для Европы времена. Когда студия MGM предложила ему контракт на написание сценария, писатель сначала отказался, узнав, что ему намерены платить огромные деньги – 2500 долларов в неделю. Он объяснил, что не может принять такую сумму за работу в приятной студийной обстановке в то время, как его родственники и друзья живут впроголодь в Англии, а на их землю падают немецкие бомбы. Анита Лус не без труда уговорила его подписать контракт хотя бы для того, чтобы иметь возможность высылать на родину деньги.
Писатель отсылал большую часть денег в Европу родственникам, друзьям, а порой и вовсе незнакомым людям. Так, например, Хаксли перечислил крупные суммы нескольким совершенно незнакомым еврейским семьям, чтобы они могли бежать от нацистов и иммигрировать в США.
Психологический выход из проблемы «пацифизма в военное время» был подсказан ведантой, обучаясь премудростям которой Хаксли и Ишервуд познавали искусство забвения собственного эго. Перестав концентрироваться на своей исключительности, отдельности, разобщенности, они уже не могли ненавидеть другого и начинали искать то, что объединяет все создания. Писатели больше не сомневались, что во время войны пацифист должен упорствовать в своем пацифизме больше, чем в мирное время. Укреплению этой мысли немало способствовал и Дж. Херд, говоривший: «Чтобы стать настоящим пацифистом, следует обрести мир внутри себя. Только тогда ты сможешь и в реальности действовать как пацифист»[82].
В конце 1950-х гг. Хаксли, отвечая во время слушаний по делу получения американского гражданства на протокольный вопрос о том, готов ли он в случае необходимости служить в американской армии, заявил, что именно пацифизм как таковой, а не религиозные убеждения, не позволят ему надеть военную форму. Заседание было закрыто, и гражданства он так и не получил.
Живя в Америке, кроме писательского труда, работы в голливудских киностудиях и религиоведческих штудий, Хаксли занимался преподаванием. Он был профессором в университетах Беркли, UCLA, MIT, в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре и др. Невероятная популярность его лекционных курсов и отдельных докладов обусловливалась не только тем фактом, что их читал известный писатель – этого явно недостаточно для того, чтобы сотни студентов-естественников, а не только гуманитариев захотели на них присутствовать (некоторые слушатели специально приезжали из других городов). В ряде случаев приходилось радиофицировать как гигантские лекционные залы, которые не могли вместить всех желающих, так и прилегающие помещения. Не обладай писатель исключительным даром слова, публика, скорее всего, предпочла бы послушать какого-нибудь крупного ученого или профессионального философа. Причина его популярности заключалась в том, что он обращался к своим университетским слушателям как к специалистам и вместе с тем как к личностям, от которых, возможно, зависит будущее не только конкретной науки, но и человечества. Курс его лекций в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре был посмертно опубликован под названием «Положение человека» (The Human Situation)[83].
За 30 лет, прожитых Хаксли в Штатах, он не только стал одной из самых ярких и активных фигур Золотого века Голливуда, написав кроме книг множество эссе на такие темы, как литература, философия, политика, наука, образование, визуальные искусства и музыка.
Пребывание в Америке дало Хаксли бесценный опыт, удовлетворило его широчайшие интересы и стимулировало писательский дар. Думается, что не только Южная Калифорния, но и Америка в целом обладала безусловной притягательностью для писателя, давая пищу для познания мира, себя и, следовательно, для творчества, предлагая неограниченный выбор стилей жизни, философий и интеллектуальных систем. Очевидно, что к Америке того времени уже была неприменима джеймсовская парадигма «невинности и опыта». В Калифорнии Олдоса Хаксли окружали не только великие писатели, религиозные мыслители, актеры и композиторы – Т. Манн, Дж. Кришнамурти, Ч. Чаплин, братья Маркс, И. Стравинский и др., – но и многочисленные ученые, которые были в своих областях выдающимися фигурами – Э. Холден, Э. Хаббл, Ф. Перлз, А. Маслоу, К. Роджерс и пр.
Ученые, с которыми Хаксли обменивался мнениями, относились к нему исключительно серьезно, порой воспринимая его как коллегу и вовлекая в новаторские проекты. Он был едва ли не единственным писателем, который принимал участие в профессиональных симпозиумах и конгрессах по психиатрии, психологии, медицине, психофармакологии и парапсихологии и экологии. В марте 1963 г. писатель, будучи смертельно больным, полетел в Рим на конференцию ООН по организации кампании против голода. Тогда же он получил аудиенцию у папы Иоанна XXIII.
За десятилетия, проведенные писателем в Калифорнии, Олдос Хаксли в результате многообразных, упорных и целенаправленных усилий постепенно обрел целостное видение самого себя, душевную свободу от диктата разнообразных физических расстройств, научился неплохо контролировать состояние тела-сознания. Более того, даже мучительный смертельный недуг и изнуряющая противораковая терапия нисколько не ослабили активности писателя, его интереса к науке, литературе и обыкновенной жизни.
За годы, проведенные в США, взгляды Хаксли претерпели существенные изменения. Он больше не считал, что демократия погубит цивилизацию. Скепсис и нигилизм сменились стоицизмом. В своем последнем романе «Остров» ему удалось облечь утопические идеалы и надежды на разумное и гуманное устройство жизни в столь привлекательные и достоверные образы, что это произведение стало программным для нескольких поколений.