Путеводитель по классике. Продленка для взрослых — страница 17 из 76

Это тем более страшно, что помещик как бы отражается в подвластных ему крестьянах: «троекуровские» столь же спесивы, сколь он сам. Недаром сквозь весь текст романа проходит метафора своры, псарни: именно троекуровский псарь дерзит Дубровскому-старшему и как бы сталкивает помещиков лбами; слуга Дубровского-младшего, посланный барином прогнать Троекурова со двора, переиначивает приказ: «Пошел вон, старый пес», после чего няня Егоровна удовлетворенно замечает: «Небось поджал хвост».

А ключом к сцене храмового праздника Троекуровых (1 октября) служат слова, которые внезапно обезумевший старик Дубровский, швырнувший в заседателя чернильницей, произнес сразу после объявления неправедного приговора: «… псари вводят собак в Божию церковь!» Если – по православной традиции – собака входит в храм, святыня считается оскверненной. Все это неизбежно демонизирует социальную жизнь, изображенную Пушкиным. Недаром в сцене храмового праздника, открывающей 2-й том романа, Троекуров изображен молящимся и кланяющимся с гордым смирением.

На демонической подоплеке социальных проблем (и решающих их персонажей) Пушкин сосредоточится в следующем прозаическом опыте, повести «Пиковая дама» (1833). Пока же он ограничивается полунамеком на «ирреальную» подоплеку событий и занят поиском реального выхода из реальных противоречий; ищет – и не находит. До царя, который, особенно после Отечественной войны 1812 г., должен быть хранителем российской справедливости, – далеко; умы дворян не просвещены; «дворянско-крестьянский» бунт не только не может быть последовательно благородным, но и не способен разрушить сословные перегородки. Больше того, до ухода в разбойники Дубровский имел отдаленный шанс жениться на Маше (ибо Троекуров, по крайней мере на словах, некогда допускал такую возможность) – бунт лишает его и этой надежды. Остается лишь помнить об истине, которую автор вкладывает в уста попа, направляющегося на поминки по старику Дубровскому: «Суета сует <…> и Кирилу Петровичу отпоют вечную память <…> разве похороны будут побогаче <…> а Богу не все ли равно!»

Что почитать

Б. В. Томашевский Судьба Дубровского // Книга и революция. 1923. № 11/12.

В. Б. Шнловсний. Заметки о прозе Пушкина. М., 1937.

Д. П. Якубович. Незавершенный роман Пушкина («Дубровский») // Пушкин: 1833 год. Л., 1933. (В открытом электронном доступе – на сайте Пушкинского дома: http://lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fileticket=_olu6-GRNw%3d&tabid=10396.)

Что посмотреть

A. H. Архангельский. Дубровский. Герой – благородный разбойник // https://interneturok.ru/iiteratura/6-klass/uroki-a-n-arhanaeiskoqo-diva-6-kiassa/a-s-pushkin-dubrovskiv-gerov-biaaorodnvv-razbovnik.

Из любопытства – довоенную советскую экранизацию режиссера А. Ивановского // https://www.voutube.com/ watch?v=z5D-vHeEUcA&t=8s.

«Евгений Онегин»

(роман в стихах, 1823–1831, опубл. отдельными главами)


Автор – речевой образ повествователя, наделенного собственной биографией (которая отчасти совпадает с пушкинской) и субъективно участвующего в развитии сюжета.

Образ Автора играл значительную роль в более ранних опытах Пушкина в области большой стихотворной формы, связанных с байронической традицией. Герой подчас превращался в alter ego самого поэта, а событийный ряд должен был казаться тенью, отголоском событий внутренней жизни Автора. Последовав этой традиции в 1-й главе «Евгения Онегина», Пушкин постепенно обособляет образ Автора – и от образа главного героя, и от своей собственной личности. Автор, каким он предстает в многочисленных «лирических отступлениях» (которые постепенно выстраиваются в особую сюжетную линию), связан с Онегиным дружескими узами, но чем дальше, тем меньше с ним совпадает во вкусах, пристрастиях, взглядах. Связан он и с «биографической» личностью Пушкина, но это непрямая связь; можно сказать, что Пушкин служит прототипом для себя самого. Его Автор такой же полноправный участник событий, как и Евгений Онегин, и Татьяна, и Ленский. Поэтому, когда в «Невском альманахе» на 1829 год появились иллюстрации Нотбека к роману, изображающие Онегина и Автора, которому приданы были черты портретного сходства с самим Пушкиным, тот откликнулся язвительной эпиграммой («Сам Александр Сергеич Пушкин / С мосье Онегиным стоит»).

Из многочисленных намеков, рассыпанных по тексту 1-й главы, читатель понимает, что Автор претерпел некую превратность судьбы, что он гоним и, возможно, сослан. Потому так понятен для Автора трагический финал Овидия: «…страдальцем кончил он / Свой век блестящий и мятежный / В Молдавии, в глуши степей, / Вдали Италии своей» (строфа VIII). Рассказ о родном Петербурге ведется сквозь дымку разлуки, разочарование, постигшее Евгения Онегина, не миновало и Автора. «Младые дни» его неслись в вихре света; жизнь была поделена между театром и балами; стройные женские ножки вдохновляли его, – увы, об этом приходится лишь вспоминать:

Во дни веселий и желаний

Я был от балов без ума:

Верней нет места для признаний

И для вручения письма.

О вы, почтенные супруга!

Вам предложу свои услуги;

Прошу мою заметить речь:

Я вас хочу предостеречь.

Вы также, маменьки, построже

За дочерьми смотрите вслед:

Держите прямо свой лорнет!

Не то… не то, избави Боже!

Я это потому пишу,

Что уж давно я не грешу.

(Строфа XXIX)

Знакомство с Онегиным и происходит в тот момент, когда сплин (русская хандра) настигает обоих: «Я был озлоблен, он угрюм» (гл. 1, строфа XIV). Эта разочарованность сближает поэта с молодым «экономом», хотя того невозможно приохотить к стихотворству, даже научить отличать ямб от хорея. В принципе из такого разочарованного состояния есть два выхода: в деятельную политическую оппозицию конца 1810-х годов (круг преддекабристского «Союза благоденствия») и в страдательно-никчемную жизнь «лишнего человека». Автор, судя по всему, выбирает первую и постоянно намекает читателю на свое изгнанничество. И лишь в конце 6-й главы появится косвенное указание на «возвращение»:

Дай оглянусь. Простите ж, сени,

Где дни мои текли в глуши,

Исполнены страстей и лени

И снов задумчивой души.

А ты, младое вдохновенье,

Волнуй мое воображенье,

Дремоту сердца оживляй,

В мой угол чащу прилетай,

Не дай остыть душе поэта,

Ожесточиться, очерстветь

И наконец окаменеть

В мертвящем упоенье света,

В сем омуте, где с вами я

Купаюсь, милые друзья!

(Строфа XLVI)

А до тех пор он будет напоминать читателю, что живет вдали от шумных столиц: сначала где-то в «Овидиевых краях» (параллель с «южной» лирикой Пушкина); затем – в имении, в глубине «собственно» России. Здесь он бродит над озером, видит «творческие сны» и читает стихи не предмету страсти нежной, а старой няне да уткам. Позже, из Путешествия Онегина, читатель узнает, что в 1823 году Автор жил в Одессе, где и повстречался со старым знакомцем:

Спустя три года, вслед за мною,

Скитаясь в той же стороне,

Онегин вспомнил обо мне. <…>

(Очевидно, именно тогда Автор узнал от Онегина о Татьяне и о дуэли с Ленским.)

Изгнание есть изгнание; приходится проститься с привычками юности и остается лишь вздыхать, мечтая об Италии, думая о небе «Африки моей», призывая «час <…> свободы» (гл. 1, строфа Ц. От внешней неволи Автор с самого начала убегает в «даль свободного романа» (гл. 8, строфа 1_), который он то ли сочиняет, то ли «записывает» по горячим следам реальных событий, то ли записывает и сочиняет одновременно. В эту романную даль Автор зовет за собой и читателя.

Постоянно вторгаясь в повествование (при том, что время и пространство, в котором живет Автор, не совпадают с тем временем и пространством, в каком действуют остальные герои), забалтывая читателя, ироничный Автор создает иллюзию естественного, предельно свободного течения романной жизни. Рассуждения о поэтической славе («Без неприметного следа / Мне было б грустно свет оставить»: гл. 2, строфа XXXIX); о неприступных красавицах, на чьем челе читается надпись Ада «Оставь надежду навсегда» (гл. 3, строфа XXII); о русской речи и дамском языке (строфы XXVIII–XXX); о любви к самому себе (гл. 4, строфы Vil, XXI, XXII); о смешных альбомах уездных барышень, которые куда милее великолепных альбомов светских дам (строфы XXVIII–XXIX); о предпочтении «зрелого» вина Бордо – легкомысленному шипучему Аи; обращение к «Зизи, кристаллу души»; прямая полемика с В. К. Кюхельбекером о торжественной оде и унылой элегии (осложненная пародией на унылую элегию в виде «образчика» творчества Ленского); косвенная полемика с Вяземским и Баратынским о зимнем пейзаже в русской поэзии (гл. 5, строфы I–III) – все это не только вводит в мир романа все новые и новые пласты «реальности» и «культуры», не только окружает его плотной дымкой литературных, политических, философских ассоциаций. Куда важнее, что есть посредник между условным пространством, в котором живут герои, и реальным пространством, в котором живет читатель. Этот посредник – Автор.

Нельзя сказать, что он не меняется от главы к главе, даже от строфы к строфе. Начав действовать в одном смысловом «поле» с Онегиным, Автор постепенно перемещается в смысловое «поле» Татьяны Лариной; его идеалы становятся более патриархальными, национальными, «домашними». Но эти перемены происходят подспудно, они скрыты под полупокровом насмешливой интонации, в которой ведется разговор с читателем. Только в финале 5-й главы намечается определенный перелом. Автор – пока в шутку – сообщает читателю, что впредь намерен «очищать» роман от лирических отступлений. В конце 6-й главы (строфы XLIII, XLIV) эта тема развита вполне серьезно; Автор перестает без конца вспоминать о своих прошлых чувствованиях и впервые заглядывает в собственное будущее: «Лета к суровой прозе клонят»; «Ужель мне скоро тридцать лет?» (строфы XLIII–XLIV). Приближается зрелость, наступает возраст, близкий к тому, который Данте считал «серединой жизни» и с упоминания о котором начинается «Божественная комедия». (Дантовский пласт литературных ассоциаций пушкинского романа вообще неисчерпаем.)