Близится перелом в душевной жизни Автора, и вместе с ним меняются внешние обстоятельства; Автор снова «в шуме света»; изгнание окончилось. Об этом сообщено так же, как сообщалось об изгнанничестве, в форме намека: <«…> С ясною душою / Пускаюсь ныне в новый путь»; «Не дай остыть душе поэта / <…> / В мертвящем упоенье света, / В сем омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья!» (строфы XLV–XLVI).
Последняя, 8-я глава дает совершенно новый образ Автора, как дает она и новый образ Евгения Онегина. Автор и герой, разочаровавшиеся в «наслажденьях жизни» в начале романа, одновременно начинают новый виток судьбы – в его конце. Автор многое пережил, многое познал; как бы поверх «светского» периода своей биографии, о котором так подробно говорилось в лирических отступлениях, он обращается к истоку – лицейским дням, когда ему открылось таинство Поэзии. «В те дни, когда в садах Лицея / Я безмятежно расцветал <…»> (строфа I).
Воспоминание об этих днях окрашено легким юмором – но пронизано и мистическим трепетом. Рассказ о первом явлении Музы ведется на религиозном языке («Моя студенческая келья / Вдруг озарилась <…»>). Знаменитый эпизод пушкинской биографии – приезд Г. Р. Державина на лицейский экзамен – наделяется сакральным смыслом; это не просто рассказ об одобрении старшим поэтом – младшего, даже не просто метафора «передачи лиры»: «Старик Державин нас заметил/ И, в гроб сходя, благословил» (строфа II). Вся последующая жизнь Автора, все ее события, о которых читатель уже знает из предшествующих глав, предстает в новом ракурсе – религиозно-поэтическом. История собственной жизни Автора отступает в тень; история его Музы выходит на первый план.
Все прежние подробности о «кокетках записных», театральных ложах, закулисных встречах и ножках заменены одной метафорой: «шум пиров» (строфа III). Намеки на связь с политической оппозицией редуцированы до «буйных споров, / Грозы полуночных дозоров», опала и ссылка превращены в «побег» от их союза, чуть ли не добровольный. Главное заключалось не в этом, внешнем; главное заключалось в том, какой облик в разные периоды жизни принимала Муза. В период «пиров» она была Вакханочкой; на Кавказе – балладной Ленорой; в Молдавии одичала и стала чуть ли не цыганкой; наконец, в деревне она уподобилась барышне «уездной /С французской книжкою в руках» (гл. 8, строфа V). То есть обрела черты Татьяны Лариной. Вернувшись из «побега», Автор впервые выводит свою Музу на светский раут – именно туда, именно тогда, где и когда должна произойти новая встреча Онегина с Татьяной. Глазами Музы читатель смотрит на Евгения, вернувшегося в пространство сюжета после долгой отлучки; и этот взгляд почти неотличим от того, какой некогда бросала на Онегина юная Ларина.
Завершая роман, Автор считает своим долгом доверительно попрощаться с читателем, с которым у него установились задушевные и даже дружеские отношения: «Кто б ни был ты, о мой читатель <…>» (гл. 8, строфа ХЫХ). (Читатель как бы занимает место, первоначально уготованное Онегину.) Карты открыты; сюжет, изложенный в романе, прямо объявлен вымыслом; намек на его связь с обстоятельствами жизни самого поэта и близких ему людей прозрачен.
И все-таки это обманчивая откровенность; это прозрачность «магического кристалла», сквозь который можно различить нечто невидимое, но бесполезно разглядывать что бы то ни было реальное. В последней строфе сама жизнь уподоблена роману (и одновременно бокалу вина, а значит – пиру); казалось бы, все смысловые акценты расставлены. Но за этим следует текст «пропущенной главы» – «Отрывки из Путешествия Онегина», где снова всерьез говорится о реальной встрече Автора и героя в Одессе в 1823 г. Все запутывается окончательно; где литература, где действительность, понять невозможно – именно этого Автор и добивается.
Владимир Ленский – любовный соперник Онегина, 18-летний (без малого) мечтатель и поэт. В романе о любви (краткое изложение сюжетной схемы см. в ст. «Евгений Онегин») не обойтись без мотива ревности, хотя бы напрасной. Но появление Ленского на страницах романа (он приезжает в деревню почти одновременно со своим новым соседом Онегиным; СХОДИТСЯ С НИМ; вводит в дом Лариных; знакомит с Татьяной и ее сестрой Ольгой – своей невестой; после того как раздраженный Онегин, чтобы досадить другу, начинает притворно ухаживать за Ольгой, причем за две недели до ее свадьбы с Ленским, тот вызывает Евгения на дуэль; Онегин убивает Ленского) объясняется не этим. Главное предназначение Ленского в другом. Он оттеняет чрезмерную трезвость Онегина непомерной возвышенностью, «неотмирностью». И в этом если не равновелик, то хотя бы сомасштабен главному герою. (Эта сомасштабность подчеркнута даже одинаковым «гидронимическим» построением литературных фамилий Онегина и Ленского.) В противном случае естественная поэтичность, органичная здравость Татьяны Лариной утратили бы статус «золотой середины» и все смысловые пропорции романа распались бы.
Биография. Внешность. Характер. Онегин прибывает в дядину деревню из Петербурга, где его настигло разочарование в жизни; Ленский приезжает в свое Красногорье (ср. Тригорское) «из Германии туманной», где он стал поклонником Канта и поэтом. Ему «Без малого <…> осьмнадцать лет» (строфа X); он богат, хорош собою; речь его восторженна, дух пылок и довольно странен. Все это не просто набор деталей, биографических подробностей. Поведение Ленского, его речь, его облик (кудри черные до плеч) указывают на свободомыслие. Но не на свободомыслие английского аристократического образца, которому (как поначалу кажется) следует денди Онегин, а вольномыслие интеллектуального, «геттингенского» типа, как сама душа Ленского. (Геттингенский университет был одним из главных рассадников европейского вольномыслия, философского и экономического; тут еще одна скрытая параллель с Онегиным, увлеченным новейшей политической экономией английской школы А. Смита. В Геттингене учились многие русские либералы 1810-1820-х годов, в том числе повлиявший на юного Пушкина экономист Н. И. Тургенев, лицейские профессора А. И. Галич, А. П. Куницын.)
Новомодным романтизмом в «немецком» духе навеяна и поэзия Ленского; он поет «нечто и туманну даль», пишет «темно и вяло». При этом стилистика его прощальной элегии скорее ориентируется на общие места французской лирики 1810-х годов:
Куда, куда вы удалились
Весны моей златые дни?
Что дань грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он.
Нет нужды; прав судьбы закон.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Все благо: бдения и сна
Приходит час определенный;
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход!
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я – быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг!..
А сам молодой поэт, несмотря на модные привычки, внешность и заемные вкусы, «сердцем милый был невежда».Т. е., не отдавая себе в том отчета, Ленский в душе остается провинциальным русским помещиком. Милым, простым, не слишком утонченным и не чрезмерно глубоким. Если Онегин назван в романе пародией, если сказано об онегинских масках, скрывающих его истинный облик, то в полной мере это относится и к Ленскому. С той разницей, что его маска (во всем противоположная онегинской) скрывает отнюдь не душевную пустоту, а скорее сердечную простату. И чем сложнее маска, тем проще кажется отзывчивая душа, озаренная светом поэтического дарования (которое может развернуться, а может и погаснуть впоследствии, как уточняет Автор).
На постоянном несовпадении внутреннего и внешнего облика героя, его «внутренней и внешней формы» строится романный образ. Таким Ленский входит в сюжет, таким и выходит из него. Он ранен на дуэли в грудь навылет; жизнь его оборвалась. Но какой удел ждал героя, останься он жив? Автор обсуждает две взаимоисключающие возможности. Быть может, Ленский был рожден для «блага мира» [здесь намеренно скрещены значения имен Онегина (Евгений, благородный) и Ленского (Владимир)], для великих свершений или хотя бы поэтической славы. Но, может статься, ему выпал бы «обыкновенный» удел сельского барина, расхаживающего по дому в халате, умеренно рогатого, занятого хозяйством и живущего ради самой жизни, а не ради грандиозной цели, внеположной быту. Совместить одно с другим невозможно; но где-то в подтексте угадывается авторская мысль: стань Владимир «героем», он сохранил бы провинциальный помещичий «заквас», простой и здоровый; сделайся он уездным помещиком – все равно поэтическое горение не до конца угасло бы в нем. Только смерть способна отменить это благое противоречие его личности, лишить выбор между двумя «возможностями» какого бы то ни было смысла.
Автор и герой. Такое несовпадение не может не вызывать авторской иронии и авторской симпатии, как все наивное, чистое, неглубокое и вдохновенное. Поэтому интонация рассказа о Ленском все время двоится, раскачивается между полюсами – от насмешки к «отческому» любованию и обратно. Ирония проступает сквозь симпатию, симпатия просвечивает сквозь иронию. Даже когда жизнь Ленского заходит на последний круг, двойственная тональность повествования сохраняется; просто ирония становится сдержаннее и глуше, сочувствие – пронзительнее, а полюса – ближе.
В ночь перед дуэлью Ленский читает Шиллера, упоенно сочиняет свои последние стихи, хотя бы и полные «любовной чепухи», – и это трогает Автора («трогает» в том сентиментальном смысле, какой – по французскому образцу – придал этому слову Карамзин). Жизнь вот-вот уйдет от Ленского, а он продолжает играть в поэта и засыпает на «модном слове идеал». Автору горько-смешно говорить об этом. Хотя в финале романа, прощаясь со своей «романной» жизнью, он сам прибегнет к слову «идеал», но то будет принципиально иной идеал, противопоставленный «модному»: «А та, с которой образован / Татьяны милый идеал… / 0 много, много рок отъял».