Знаменитый толковник снов Мартына Задеки не способен расшифровать Татьяне тайный смысл привидевшегося ей; а разгадать Онегина, разгадать «тайну любви» ей не помогают ни романы, ни «мудрость веков». Татьяна неспроста заводит разговор о любви, свадьбе, семейной жизни со своей няней. Она хочет получить еще один «рецепт», еще один воображаемый сюжет возможного развития отношений с Онегиным. Тщетно; нянин опыт непригоден для романической барышни: «Мы не слыхали про любовь», т. е. про измену законному мужу и не думали; что же до семьи – то «так, видно,
Бог велел». Другое дело, что в финале романа Татьяна встанет на ту же смиренно-печальную точку зрения, в которой неожиданно сходятся Шатобриан – и неграмотная русская крестьянка. «Так, видно, Бог велел» – <«…> я другому отдана» (ср. подчеркнуто-безличную конструкцию Татьяниной формулы: «отдана»). Только личное страдание, пережитое Татьяной после «отповеди» Евгения, смерти Владимира и замужества сестры, открывает ей глаза на Онегина; «читательский» опыт не отменен, но преобразован в новое качество.
Наконец, Татьяна – единственная в романе – «успевает» на протяжении сюжетного действия полностью перемениться внешне, сохранив при этом все лучшие внутренние качества. В 8-й главе читатель (вместе с Онегиным) встречает не уездную барышню, но блестящую столичную даму, его внимание привлечено «Неприступною богиней / Роскошной, царственной Невы» (гл. 8, строфа XXVII). «Кто там в малиновом берете / С послом испанским говорит?» (строфа XVIII). Она «не холодна, не говорлива», «без подражательных затей», не прекрасна, но ничего в ней нет от "vulgar"; уже два года замужем за князем, (которого в постановках оперы П. И. Чайковского принято изображать стариком; на самом деле он просто старше юной Татьяны, – послевоенная эпоха была временем относительно молодых генералов). При этом столичная жизнь не подавила в Татьяне цельность внутреннего мира, ее народность соединилась с блеском дворянской культуры. Образ Татьяны резко усложняется. И в этом она превосходит даже Онегина, чей характер и облик вплоть до 8-й главы неизменны (переменчиво лишь авторское к ним отношение). Да, в финале Автор дает герою шанс «очиститься» через душевное потрясение, но сам процесс преображения Онегина остается за рамками сюжета. Поэтому единственный персонаж, кроме Татьяны, меняющийся и растущий на глазах у читателя, – сам Автор; это окончательно сближает его с Татьяной, мотивирует особенно теплую, лично заинтересованную в судьбе героини интонацию рассказа о ней.
Автор и героиня. Все неизрасходованные запасы авторской сердечности, сочувственной – при всей легкой насмешливости – интонации, которые по замыслу 1-й главы предназначались Онегину, в конце концов достаются именно
Татьяне. Из «девочки милой», призванной оттенить Евгения, она шаг за шагом превращается в «милый идеал» Автора; не в тот «модный идеал», о котором в ночь перед дуэлью пишет свои последние стихи Ленский, но в тот жизненный, национально-культурный и даже бытовой идеал, о котором сам Автор полушутя рассуждает в «Отрывках из Путешествия Онегина»: «Мой идеал теперь – хозяйка, / Мои желания – покой, / Да щей горшок, да сам большой».
Это смещение центра сюжетной тяжести с Евгения Онегина, чьим именем назван роман, на Татьяну было замечено практически всеми читателями и критиками, хотя у Пушкина нечто подобное уже встречалось: вспомним Марию в «Бахчисарайском фонтане». История восприятия образа Татьяны Лариной в русской культуре необозрима; из критико-публицистических интерпретаций наибольший отклик вызвали две: В. Г. Белинского (в полемике со славянофилами он определял Татьяну как «колоссальное исключение» в пошлом мире; как женщину, способную разорвать с предрассудками – и в этом превосходящую Онегина, который зависит от среды; финальный отказ Татьяны от любви в пользу патриархальной верности вызвал яростную отповедь критика) и Ф. М. Достоевского, в чьей «Пушкинской речи» Татьяна предстала олицетворением русского соборно-православного духа, тем идеальным сочетанием нравственной силы и христианского смирения, который Россия может предложить всему миру.
С. Г. Бочаров. Форма плана: Некоторые вопросы поэтики Пушкина // Вопросы литературы. 1967. № 12. Статья есть в открытом доступе: http://lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fi leticket=IySnpWCR4aQ%3D&tabid=10358.
Н. Л. Бродский. «Евгений Онегин»: Роман А. С. Пушкина. 5-е изд. М., 1964.
Ю. М. Лотман. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Вводные лекции в изучение текста // Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя: Статьи и заметки. 1960–1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995. Есть в открытом доступе: http://feb-web.ru/feb/classics/critics/lotman/lot/lot-393-.htm?cmd=p.
Ю. М. Лотман. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Любое издание.
В. В. Набонов. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998.
Ю. Н. Тынянов. О композиции «Евгения Онегина» // Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. / Изд. подгот. М. 0. Чудакова, Е. А. Тоддес, А, П. Чудаков. М., 1977.
А. Н. Архангельский. Роман в стихах «Евгений Онегин» // https://interneturok.ru/literatura/9-klass/uroki-a-n-arhangelskogo-dlya-8-klass9/roman-v-stihah-evgeniy-onegin?seconds=0&chapter_id=2476.
К. М. Поливанов. Как читать «Евгения Онегина» // http:// arzamas.academy/special/ruslit/episodes/27.
«Египетские ночи»
(повесть, 1835; опубл – 1837)
Импровизатор – безымянный персонаж незавершенной пушкинской повести о людях искусства. Сложно связан с образами художников, музыкантов в прозе русского романтизма, прежде всего В. Ф. Одоевского («Последний квартет Бетховена», 1830; «Импровизатор», 1833; «Себастиян Бах», 1835). Образ отдаленно перекликается с трагическими «типами» художников у Н. А. Полевого («Живописец»; 1835) и Н. В. Гоголя («Портрет», 1835, – в свою очередь, пронизанный цитатами из Пушкина). Прежде чем создать своего Импровизатора, Пушкин как бы провел репетицию в ряде незавершенных повестей – «Повесть из римской жизни» (<1832–1835>) и особенно «Мы проводили вечер на даче…» (1835), где в прозаический текст вкраплены стихотворные фрагменты о Клеопатре, приписанные знакомцу рассказчика Алексея Ивановича.
В «Египетских ночах» Пушкин пишет о неопределенном социальном звании сочинителя и о вечном призвании поэта. На полюсах сюжета два героя: Чарский, поэт, по праву рождения принадлежащий высшему свету, богатый, счастливый – и безродный, бедный, жадный итальянец-импровизатор. Этих героев разделяет все, кроме принадлежности к славному братству поэтов. Но этой принадлежности достаточно, чтобы они совместно противопоставили себя «свету», «миру», «среде». (Недаром автор обоим придает свои собственные черты – внешности или поведения.)
Импровизатор встречается с Чарским трижды. Сначала в кабинете последнего. Тут следует описание внешности неаполитанца – около тридцати лет, смуглое лицо, бледный лоб, черные клоки волос, черные сверкающие глаза, орлиный нос, густая борода. На роскошно-изысканном фоне аристократического кабинета Чарского заметнее «потертость» и даже безвкусие Импровизатора: его черный изношенный фрак, летние панталоны, фальшивый алмаз под истертым галстуком. Естественно, аристократа Чарского возмущает просьба оказать «дружеское вспоможение своему собрату»; какое может быть братство, если их разделяет пропасть?! Но, узнав, что перед ним импровизатор, аристократ меняет отношение к демократу.
Вторая встреча зеркально повторяет первую. Вместо кабинета – 35-й нумер нечистого трактира, Импровизатор в роли хозяина; следует пробная импровизация на заданную Чарским (а через него – Пушкиным, который передоверио Импровизатору многие из своих лирических набросков конца 1820-х – 1830-х годов) тему: «поэт сам избирает предметы своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением». Тема провокационна; Импровизатор блестяще выходит из положения. Теперь его восклицание: «Вы поэт, так же, как и я; а что ни говори, поэты славные ребята!» – в котором слышен явный отголосок реплики Моцарта из «Маленьких трагедий», – не смущает собеседника, а мгновенное «падение» с высот поэзии «под лавку конторщика» и переход к меркантильным расчетам хоть и неприятны, но уже вызывают сочувствие и понимание.
Третье свидание происходит в новом пространстве. Это зала княгини**, переделанная под сцену. Здесь читатель видит Импровизатора в театральных одеждах «заезжего фигляра» (снова парафраз из «Моцарта и Сальери» – так Сальери презрительно отзывается о скрипаче, игрой которого восхищается Моцарт). Но как только герой предстает перед публикой, одежды перестают казаться Чарскому неуместными. Этот – главный – эпизод повести непосредственно связан с темой «пробной импровизации» в трактире. Поначалу, вопреки ей, толпа предлагает поэту тему для песен: «Семейство Ченчи», «Последний день Помпеи», «Клеопатра и ее любовники», «Весна, видимая из темницы», «Триумф Тассо». Некоторые из них так или иначе связаны с пушкинской современностью – знаменитая картина Брюллова «Последний день Помпеи» была впервые выставлена в 1834 г.; о трагическом триумфе Тассо писали К. Н. Батюшков и гений пошлости Н. В. Кукольник; о весне, видимой из темницы, – многие байронические поэты, включая раннего Пушкина. Но жребий падает на тему Клеопатры, предложенную поэтом Чарским и взятую им у малоизвестного римского автора Аврелия Виктора. (Пушкин почерпнул сюжет и сведения об Аврелии в «Эмиле» Руссо.)
Получается, что не толпа – поэту, а поэт – поэту предлагает предмет для песни; поэтические силлогизмы из вчерашней импровизации итальянца как бы продолжают развиваться в пределах самой жизни. Когда же творчество начинается, окончательно становится ясно, что отнюдь не толпа управляет вдохновением художника. Импровизатор, у которого как бы нет имени (ибо через него действует безличное вдохновение), «затрепетал, как в лихорадке» «чудный огонь» появился в его глазах; он сложил руки на груди крестом – и это не просто театральный жест, но знак поэтического священнодействия.