наподобие «Илиады».
Но чем ближе Чичиков к дому Плюшкина, тем тревожнее авторская интонация. Вдруг – и будто бы ни с того ни с сего – Автор сравнивает себя-ребенка с собою-нынешним, свою тогдашнюю восторженность – с нынешней «охладелостью» взора. «О моя юность! о моя свежесть!» Ясно, что этот пассаж в равной мере относится к Автору – и к «помертвелому» герою, встреча с которым предстоит читателю. И это невольное сближение «неприятного» персонажа с Автором заранее выводит образ Плюшкина из того ряда «литературно-театральных» скупцов, с оглядкой на которых он написан. Он отличается отличает и от скаредных персонажей плутовских романов (пан Тарах в романе «Аристион, или Перевоспитание» В. Т. Нарежного), и от жадных помещиков нравоописательного эпоса (князь Рамирский в «Семействе Холмских» Д. Н. Бегичева; Вертлюгин в «Мирошеве» М. Н. Загоскина), и от Гарпагона из мольеровской комедии «Скупой» (у Гарпагона такая же, как у Плюшкина, прореха пониже спины), сближая, напротив, с Бароном из «Скупого рыцаря» Пушкина и бальзаковским Гобсеком.
Описание плюшкинского имения аллегорически изображает запустение и одновременно «захламление» его души, которая «не в Бога богатеет». Въезд полуразрушен – бревна вдавливаются, как фортепьянные клавиши, всюду особенная ветхость, крыши, как решето, а окна заткнуты тряпьем. У Собакевича они были заколочены хотя бы в целях экономии, а здесь – исключительно по причине «разрухи». Из-за изб видны огромные клади лежалого хлеба, похожего цветом на выжженный кирпич.
Как в темном, «зазеркальном» мире, здесь все безжизненно – даже две церкви, которые должны образовывать смысловой центр пейзажа. Одна из них, деревянная, опустела; другая, каменная, вся потрескалась. Чуть позже образ опустевшего храма метафорически отзовется в словах Плюшкина, сожалеющего, что священник не скажет «слова» против всеобщего сребролюбия: «Против слова-то Божия не устоишь!» (Традиционный для Гоголя мотив «мертвого» отношения к Слову Жизни.)
Господский дом, «сей странный замок», расположен посреди капустного огорода. «Плюшкинское» пространство невозможно охватить единым взором, оно словно распадается на детали и фрагменты – то одна часть откроется взгляду Чичикова, то другая; даже дом – местами в один этаж, местами в два. Симметрия, цельность, равновесие начали исчезать уже в описании имения Собакевича; здесь этот «процесс» идет вширь и вглубь. Во всем этом отражается сознание хозяина, который позабыл о главном и сосредоточился на третьестепенном. Он давно уже не знает, сколько, где и чего производится в его обширном и загубленном хозяйстве, но зато следит за уровнем старой наливки в графинчике: не выпил ли кто-нибудь.
Запустение «пошло на пользу» одному лишь плюшкинскому саду, который, начинаясь близ господского дома, пропадает в поле. Все остальное – погибло, омертвело, как в готическом романе, о котором напоминает сравнение плюшкинского дома с зомком. Это как бы Ноев ковчег, внутри которого произошел потоп. Не случайно практически все детали описания, как в ковчеге, имеют свою «пару» – тут две церкви, два бельведера, два окна, одно из которых, впрочем, заклеено треугольником из синей сахарной бумаги; у Плюшкина было две белокурых дочки и т. д. Ветхость его мира сродни ветхости «допотопного» мира, погибшего от страстей. А сам Плюшкин – это несостоявшийся «праотец» Ной, из рачительного хозяина выродившийся в скопидома и утративший какую бы то ни было определенность облика и положения.
Встретив Плюшкина по дороге к дому, Чичиков не может понять, кто перед ним – баба или мужик? ключник или ключница, «редко бреющая бороду»? Узнав, что эта «ключница» и есть богатый помещик, владелец 1000 душ («Эхва! А вить хозяин-то я!»), Чичиков 20 минут не может выйти из оцепенения. Портрет Плюшкина (длинный подбородок, который приходится закрывать платком, чтобы не заплевать; маленькие, еще не потухшие глазки бегают из-под высоких бровей, как мыши; засаленный халат превратился в юфть; тряпка на шее вместо платка) тоже указывает на полное «выпадение» героя из образа богатого помещика. Но все это не ради «разоблачения», а лишь ради того, чтобы напомнить о норме «мудрой скупости», к которой Плюшкин все еще может вернуться.
Изображение Плюшкина и его мира продолжает двоиться. С одной стороны, движение жизни здесь прекратилось совершенно. Прежде, до «падения», взгляд Плюшкина, как трудолюбивый паук, «бегал хлопотливо, но расторопно, по всем концам своей хозяйственной паутины»; теперь паук оплетает маятник остановившихся часов. Если полузамершие стенные часы Коробочки хотя бы продолжали издавать змеиное шипение, то тут все неподвижно. Даже серебряные карманные часы, которые Плюшкин собирается подарить – да так и не дарит – Чичикову в благодарность за «избавление» от мертвых душ, – и те «поиспорчены».
Об ушедшем времени (а не только о скаредности) напоминает и зубочистка, которою хозяин, быть может, ковырял в зубах еще до нашествия французов. Первый из «чичиковских» помещиков, Манилов, точно так же живет вне времени, как и последний из них, Плюшкин. Но между этими образами, между двумя этими видами «безвременья» пролегает пропасть. Времени в мире Манилова нет и никогда не было; он ничего не утратил – ему нечего и возвращать. А Плюшкин обладал всем.
Это единственный, кроме самого Чичикова, герой поэмы, у которого есть развернутая биография, есть прошлое; без прошлого может обойтись настоящее, но без прошлого нет пути в будущее. До смерти жены Плюшкина был рачительным, опытным помещиком. У дочек и сына были учитель-француз и мадам. Однако позже у «заплатанного» развился комплекс вдовца, он стал подозрительнее и скупее. Следующий шаг в сторону от определенной ему Богом жизненной дороги он сделал после тайного бегства старшей дочери, Александры Степановны, со штабс-ротмистром и самовольного определения сына в военную службу. (Он и до «бегства» считал военных картежниками и расточителями, теперь же и вовсе враждебно настроен к военной службе.) Младшая дочь умерла; сын проигрался в карты; душа Плюшкина ожесточилась окончательно, «волчий голод скупости» овладел им. Даже покупщики отказались иметь с ним дело – ибо это «бес», а не человек.
Возвращение «блудной дочери», чья жизнь со штабс-ротмистром оказалась не особенно сытной (явная сюжетная пародия на финал пушкинского «Станционного смотрителя»), примиряет Плюшкина с нею, но не избавляет от погибельной жадности. Поиграв с внуком, Плюшкин ничего Александре Степановне не дал, а подаренный ею во второй приезд кулич он засушил и теперь пытается угостить этим сухариком Чичикова. Деталь также неслучайная. Кулич – пасхальная еда, а Пасха есть торжество Воскресения. Засушив кулич, Плюшкин как бы символически подтвердил, что его душа омертвела. Но то, что кусочек кулича, пусть и заплесневелый, всегда хранится у него, ассоциативно связано с темой возможного «пасхального» возрождения его души.
Умный Чичиков, угадав подмену, произошедшую в Плюшкине, соответственным образом меняет свою обычную вступительную речь. Как в Плюшкине «добродетель» потеснена «экономией», а «редкие свойства души» – «порядком», так подменены они и в чичиковском «приступе» к теме мертвых душ. Но в том и дело, что жадность не до последнего предела смогла овладеть сердцем Плюшкина. Совершив купчую (Чичиков убеждает хозяина, что готов взять на себя податные издержки на мертвых «для удовольствия вашего»; список мертвецов у хозяйственного старика уже готов, неизвестно для какой нужды), Плюшкин размышляет, кто бы мог от его имени заверить ее в городе. И вспоминает, что Председатель палаты был его школьным товарищем. И это воспоминание (тут полностью повторяется ход авторских размышлений в начале главы) внезапно оживляет героя: «на этом деревянном лице вдруг скользнул какой-то теплый луч, выразилось <…> бледное отражение чувства».
Естественно, это случайный и мгновенный проблеск жизни; повествователь сравнивает его с последним «явлением» внезапно вынырнувшего утопленника, которого все зеваки считали уже погибшим и который действительно погибнет в следующую секунду. (Во втором томе поэмы этот эпизод по-своему отзовется в сцене тюремного заключения Чичикова: тот искренне раскается перед стариком Муразовым и на миг возродится, но тут же сговорится с адвокатом). Поэтому, когда Чичиков, не только приобретя 120 мертвых душ, но и купив беглых по 27 коп. за душу, выезжает от «заплатанного», автор описывает сумеречный пейзаж, в котором тень со светом «перемешалась совершенно» – как в несчастной душе Плюшкина.
Собакевич Михайло Семеныч – четвертый (после Ноздрева, перед Плюшкиным) «продавец» «мертвых душ» Чичикову; наделен могучей «природой» – в 7-й главе жалуется Председателю палаты и Чичикову на то, что живет пятый десяток, а не болел ни разу, и за это придется когда-нибудь «заплатить». Аппетит соответствует его могучей натуре – в той же главе описано «поедание» им осетра в 9 пудов.
Собакевич напоминает «средней величины медведя, фрак на нем «совершенно медвежьего» цвета, ступает он вкривь и вкось, цвет лица, на котором глаза словно просверлены сверлом, каленый, горячий. Само имя, многократно обыгранное рассказчиком, указывает на могучее «звероподобие» героя, на его медвежье-собачьи черты. Все это связывает Собакевича с типом грубого помещика Тараса Скотинина из «Недоросля» Д. И. Фонвизина. Однако связь эта скорее внешняя, чем внутренняя; отношение автора к герою здесь значительно сложнее.
Знакомство Чичикова с Собакевичем происходит в 1-й главе, на вечеринке у губернатора. Павел Иванович сразу обращает внимание на неуклюжесть собеседника (Собакевич первым делом наступает ему на ногу). Намереваясь посетить деревню Собакевича сразу вслед за Маниловкой, Чичиков тем не менее по пути успевает сторговаться с Коробочкой и сыграть в шашки с буйным Ноздревым. В деревню Собакевича Чичиков въезжает в тот момент, когда все мысли его заняты мечтой о 200-тысячном приданом, так что образ Собакевича с самого начала связывается с темой денег, хозяйственности, расчета. Поведение Михайлы Семеновича соответствует такому «зачину».