Путеводитель потерянных. Документальный роман — страница 31 из 80

Подошел официант. Заказать пиво?

— Какое желаете?

— Я в нем не разбираюсь. На ваш вкус.

— Что к пиву? Жареный сыр, чипсы?

— Да.

«Куплю себе билет. Вытаскиваю сотню, которую я два года тому назад зашил в пояс брюк. Сторублевка из Протектората, марки не берут. Но мне этого не хватит, мне надо намного больше — на чемоданы, на еду, на проезд. Неужели у кого-то есть деньги на все, откуда? В лагере было просто: миска, ложка, кое у кого и нож был. Хватало. Большего не имел, большего не просил. Справлялся.

Прибыл поезд, сдал чемоданы в багаж, остался с одним портфелем. Вошел в вагон, нашел свободное место. Вечерело, но небо еще было светлым, Терезин превратился в силуэт. Смотрю на башню костела, не знаю, думаю ли о друзьях или о чем-то, что случилось там. Нет, ни о чем не думаю, забыл и о той каморке над аптекой, где спал в последнюю ночь. Лишь смотрю и отмечаю, без радости и без грусти: это был Терезин.

Возвращаюсь в купе. Люди говорят наперебой и вполне раскованно. Свободно. Я молчу. Я ничего не знаю об их мире. Ничего — об их заботах и радостях. Один спрашивает, откуда и куда я еду. Говорю. Немного притихнув, спрашивают, как там было. Как там было? Разве объяснишь? Их смутило мое молчание, уже не беседуют так громко и непринужденно — среди них затесался чужак. Один дал мне хлеба с салом, достал из мешка, другой дал яблоко. Тут я впервые понял, что страшно голоден и что не взял в дорогу еды. Тот, кто дал мне сало, извинился, ничего другого нет. Ем».

Жареный сыр стынет на вилке. Пивная пена осела по краям кружки. Мимо столика прошла женщина, похожая на ту, к которой ушел Перлзе, светлые вьющиеся волосы подобраны у висков заколками.

«Кралупы. Смотрим в окно, я и тот, что остался в купе. Жизнь на вокзале, люди входят, выходят, кого-то ждут, давно забытая картина, муравейник свободной жизни.

„Та женщина вон там, высокая, — говорит сидящий рядом со мной, — ее отец тоже еврей, Эйснер. Может, и он был в Терезине. Вон она, видите ее?“ „Йозеф Эйснер, из турбюро?“ — спрашиваю. Он кивает. Да, точно, Пепек Эйснер, мой закадычный друг — он же был из Кралуп! Жили мы вместе в огромном помещении Судетских казарм, работали в одной бригаде. Он всегда напевал, и в строю, и во время работы: „Госпожа мамаша, красотка ваша дочь…“, и „Интернационал“, и „Красный флаг“ — при этом вздымал кулак, дразнил эсэсовцев».

Красотка уселась напротив с бокалом вина. Скорее всего, ждет кого-то. Уж точно не Михала.

«Он научил меня отлынивать от работы, научил красть и по-детски радовался, когда мне это удавалось. Как-то я заболел, лежал с высокой температурой, ни согнуться, ни разогнуться, ни сойти вниз, и Пепек стоял за меня в очереди и носил мне еду. Мы вместе переезжали из Судетских казарм в подвал Мысливецких, которые до того служили складом, на все про все нам дали полчаса. Собрали вещи, матрацы и устроили себе „комнату“ в углу огромного подвала, лежали там на полу, прижавшись друг к другу, стучали зубами от холода. На следующую ночь я прокрался в Судетские казармы и утащил оттуда двухэтажные нары. Но в наши двери их протиснуть не удалось, нужно было их сначала разобрать. Была ночь, ничего не видно, пришлось оставить нары во дворе. Я лег на матрац, набитый стружками, Пепека рядом не оказалось. Ночью я вышел во двор по нужде — кормили нас почти что одними супами — и, когда шел через двор в уборную, заметил, что на моих нарах кто-то лежит. Пепек! Во всей одежде, на голове шапка. „Чего в дом не идешь, ведь холод собачий!?“ — „Ты что спятил? — отвечает, — а если стырят? Нет уж, я покараулю, а ты иди, спи“».

Я заказала для Михала пиво с жареным сыром и пошла к дому № 57. Внутренний двор был освещен солнцем, лучи играли в окнах третьего этажа, видимо, там и проживала семья Кина. Зная адрес, это можно проверить в городском архиве. А вот как понять, почему проминент группы «А» спит на казарменных нарах? У проминентов был свой дом, приличные условия… Может ли быть туфтой оригинальный, вручную составленный список проминентов с биографиями и снимками каждого? По чьему указанию внесли туда Франца? А что, если причина кроется в его отце Артуре, военвраче немецкой армии в Первую мировую? Не спас ли он на фронте папашу Эйхмана, а тот, в свою очередь, дал указ не трогать Франца? Может, поделиться этой версией с Михалом? Нет. С таким же успехом Артур мог бы спасти и папашу апокрифической нацистки.

«Так мы потом и жили на нарах, Пепек — наверху, я внизу. И вот, из‐за нелепой истории, Пепек поплатился жизнью. Работал он тогда в бригаде Маутнера, не знаю уж почему, мы прозвали его Бен Гур. В казармах, которые мы освободили для нужд нацистов (те переправили сюда весь свой берлинский секретный архив, спасая от бомбежек), Маутнер нашел чемодан с инструментами — молотки, пилы, отвертки, напильники и прочие вещи. А это было огромной ценностью. Эсэсовцы запрещали нам иметь при себе инструменты, а то смастерим бомбу или еще какую пакость. Бен Гур послал Пепека отнести чемодан к нему домой, а жили мы по соседству. Ничего особенного в этом не было, терезинские улицы кишели людьми, и все что-то несли — мешки, чемоданы, сумки. И надо же такому случиться — Пепека остановил эсэсовец Хейндл и велел показать, что в чемодане. А Пепек немецкий знал плохо. Ему бы отвечать по-чешски, глядишь, и выкрутился бы. Сказать спокойно, что несет чемодан к начальству, но он стал что-то лепетать по-немецки и этим возбудил подозрение, ясно, что-то он скрывает. Пришлось открыть чемодан. Хейндл его конфисковал, а Пепека посадил на две недели в тюрьму.

Да, в Терезине была своя внутренняя тюрьма. Там было не так уж плохо — взять-то с нас все равно было нечего. Одно плохо: тех, кого сажали в тюрьму, отправляли в Освенцим следующим транспортом. И Пепек Эйснер попал на транспорт. Тысяча людей ожидала отправки в Женинских казармах. Я пошел прощаться с Пепеком. Плакал он, как ребенок, хотя мы еще тогда не знали, что такое Освенцим. Об этом я впервые узнал в конце войны, когда с востока в Терезин с „марша смерти“ вернулись несколько человек, они и рассказали, что тех, кто имел судимость в Терезине, сразу отправляли в газ. И вот тут его дочь, о которой Пепек мне так часто рассказывал. Окликнуть? Пока я думал, дочь Пепека, захваченная водоворотом толпы, пропала из виду, и поезд тронулся. Может, это и к лучшему. Зачем ей все это? Пусть лучше так».

— Все складывается удачно, — сообщил Михал, вешая шляпу на угол стула, — Петруша пробудет там два часа, я успею проводить вас в архив и вернуться.

— Забудьте про архив, пейте пиво! Оно, наверное, стало теплым. Жареный сыр сейчас принесут.

— Не стоило беспокоиться, — Михал отхлебнул из кружки и взглянул на рукопись. — Все еще на шестой странице?

— По-чешски быстрее не выходит.

Михал одним взмахом ножа раскроил на части тягучий сыр, покрытый жареной корочкой. Вот как нужно было поступать с этим продуктом, я же без сноровки ковырялась в нем вилкой.

«Ночью мы прибыли в Прагу. Первым делом я стал искать почту, чтобы послать телеграмму в Брно. Я всегда предупреждал телеграммой о приезде, не все любят сюрпризы, иные воспринимают их как посягательство на личную жизнь. Единственная почта, откуда можно было послать телеграмму, находилась на Индржихской. Пошел я туда и отослал телеграмму. Она пришла в Брно только в понедельник, когда я уже давно был дома. Поезда в Брно, как объяснили мне на Масариковском вокзале, ходят только с Вильсоновского. Пошел я туда. Улицы были еле освещены, но меня это не тревожило, я привык жить во тьме.

Иду по улице, которая ныне именуется „Площадью освобожденных заключенных“, как тогда называлась, не помню. Вдруг вижу: кто-то выходит из темной подворотни и направляется ко мне. Слабый свет мерцает на каске. Полицейский. Он спрашивает, что я здесь делаю, знаю ли, что запрещено выходить из дому после полуночи. Нет, не знаю, ни сколько времени, ни про запрет. Я только что из концлагеря, послал телеграмму домой, что еду. И полицейский добросердечно похлопал меня по плечу, отпустил и пожелал счастья. Слова его я давно забыл, но тон, которым он со мной говорил, до гроба буду хранить в памяти».

— Да, иногда одно движение способно изменить жизнь… — Михал следил за тем, где я нахожусь, что происходит в жизни его отца на данный момент. — Разрешите, продолжу вслух?

«Главное в любой ситуации — психологический настрой, — читал он учительским тоном. — Если бой — так бой, а значит — молниеносная реакция, твердость, любое „вольно“, любое проявление мягкости может привести к гибели. Так, в общем, я и жил все те годы, не позволяя себе такой роскоши, как проявление чувств. И тут этот полицейский — представитель государственной власти, враг номер один, который знает одно „запрещено — разрешено“, отпустил меня. Он говорил со мной как человек, как брат. У меня не было никакого сомнения в искренности его чувств, так притворяться невозможно. Слезы подкатили к горлу, и я заплакал».

— Мой слезный лимит исчерпан в детстве, — сказал Михал. — «Часто думаю, что эта встреча…» — поперхнувшись то ли пивом, то ли слезами, он громко высморкался, вернул очки на место и продолжил:

«…во многом повлияла на те решения, которые позднее приходилось принимать. Я остался здесь даже тогда, когда рухнуло все, что меня здесь удерживало; не уехал, хотя чувствовал себя чужим; я все равно считал Чехословакию своей страной, а себя чехом, хотя имел тысячу доказательств того, что „своим“ меня здесь не считают. Часто думаю, заслуга это или вина — как посмотреть — того пражского полицейского и тех нескольких слов, что он мне сказал. Ах, эти иллюзии!»

— Ах, эти иллюзии… — Михал махнул официанту. — Еще одно пиво, и едем.

— Я знаю, как добраться до архива. От вокзала на трамвае десять минут. Читайте.

На сей раз Михал со мной не спорил.

«На Вильсоновском вокзале было светло, гудела жизнь, демобилизованные ждали поезда, а может, им просто некуда было податься, народная дружина, солдаты, старушки, подремывавшие на лавках, девицы в модных платьях и с модными прическами прохаживались по перрону…