Путеводитель потерянных. Документальный роман — страница 34 из 80

— Ты хочешь сказать, что я в этом не виновата?

— Нисколько. Ты, как могла, продлевала ему жизнь.

— Ладно, — сказала Итка. — Пусть тату услышат в вашей еврейской стране.


И тату услышали.

Мало того, произведения Домажлицкого включили в обязательный терезинский репертуар как пример бескомпромиссности творца. Он никогда не изменял своему жанру и даже в трагических обстоятельствах сочинял легкую музыку.

Stand-up comedy

Маргит

Номер телефона госпожи Зильберфельд я получила от сотрудницы архива Яд Вашема в ноябре 1989 года. Но с предупреждением — на нее не ссылаться.

Ссылаться ни на кого не пришлось. Стоило сказать, что я занимаюсь историей детских рисунков, на меня обрушился поток брани и неудержимого кашля.

— От разговоров с невеждами у меня повышается давление, это приводит к приступам удушья, охо-хо-хо-хо-хо… Видите, какая реакция! У меня астма, — простонала госпожа Зильберфельд в трубку. — Воцарилось молчание. Я решила выждать. — Так что вам нужно? — спросила она уже совсем другим голосом.


Маргит Зилберфельд и Елена Макарова, 1990. Фото С. Макарова.


Я назначила ей свидание в гостинице «Бат Шева», где остановилась наша российская группа «исследователей Катастрофы». Госпожа Зильберфельд была заинтригована — что еще за группа такая?! — и согласилась прийти в четыре.

* * *

В четыре ноль-ноль раздался стук в дверь. В комнату, тяжело дыша и охая, вкатилась толстая тетка с гримасой отвращения на лице. Лицо как из сырого теста, нижняя губа вывернута наизнанку, глаза сощурены. Повелев распахнуть окно настежь, она плюхнулась на кровать и принялась махать руками. Словно попала в клоаку, а не в нормальный гостиничный номер. Отмахавшись и отфыркавшись, она спросила, чем может служить, и, не дождавшись ответа, взяла с тумбочки фотографию пражского еврейского класса до войны, вгляделась:

— О, это я, Маргит, это Лилька, Рутка, Милка…

Я схватилась за карандаш.

— Не спешите! Дайте выпить воды! Вода у меня с собой, но дайте мне ее выпить! Маргит еле дошла до стола, достала из сумки пластиковую бутылочку и, утолив жажду, встала руки в боки и задышала открытым ртом.

— Где ваша группа? Чью память вы приехали потрошить? Из-за вас я не буду спать неделю!

Мой чешский выводил ее из себя, английский раздражал. Она устроила мне экзамен по истории Терезина. Знаю ли я про госпожу Маргот Кербель?

— Нет.

— А вот я знаю! Я увидела ее впервые на ступеньках нашего детского дома L-410. Она выдергивала нитки из какой-то полотняной ткани. Она шила брюки, работала в Терезине швеей, нежная, милая. Шила из барахла красивые вещи, заботилась о том, чтобы мы хорошо выглядели. И старательно учила чешский язык. В отличие от некоторых. Однажды, уже в Иерусалиме, я купила платье, и его нужно было подшить. Продавщица вызвала швею. Это была Маргот. Она пережила Освенцим, вышла замуж за чудного человека и приняла христианство. У них был скотчтерьер, жили они в монастыре, в Эйн-Кареме. Муж умер, она сошла с ума, говорила на полном серьезе, что на бойлере слой желтой пудры, это ей подсыпают монашки, чтобы отравить. В Терезине, в ненормальной жизни, она была нормальной, а в нормальной жизни — спятила. Понимаете, к чему я клоню?

Детские рисунки Маргит не интересовали. Уроки Фридл она не посещала. Она — человек театра. Что я знаю про театр в Терезине?

Две книги, чешская «Театр в Терезине» и английская «Музыка в Терезине» — лежали рядом с подушкой.

— Свинтус! — Маргит потрясла в воздухе английской книгой. — Я нашла сотню ошибок, отправила автору сего труда десятистраничный список, — и что вы думаете? Молчок. Ни слова благодарности. — Где-то тут есть фото Швенка, — Маргит чмокнула себя в пальцы, пробежалась щепоткой по гребню страниц и застыла. — Вот он! Какая у него была улыбка, какую грусть излучали его глаза…

— Он ваш родственник?!

Маргит подарила меня долгим пронзительным взглядом, после чего начала говорить и говорила долго, не останавливаясь, не делая пауз.

— О, Швенк! Ма-арвелос! Перголези, Опера-буфф. Представьте: он играет немого слугу, не зная немецкого! Я за кулисами, мне четырнадцать лет, мне поручено ответственное задание — в нужный момент выпихивать Швенка на сцену. Сцена, можете себе представить, такусенькая, весь реквизит — бревно на шарнире, детская качалка. Марион Подольер[27], марвелос контральто, в роскошном платье от Франтишка Зеленки[28], он все создавал из ничего, костюм Марион — из ночной рубашки, которую мы нашли в тряпках из мертвецкой. Марион сказала Зеленке: «Франтишек, я не могу дышать!» Франтишек взял ножницы — р‐р‐раз — и глубокий вырез… Понимаете, что случилось, — Марион выходит к публике, кланяется, и… грудь ее ну не то чтобы полностью обнажается, этого бы я не сказала, врать не стану, — но декольте завидное. Я рассказываю все, как было, другое дело — меня некому проверить, Зеленку убили, Швенка убили, всех убили, а те, кто остался, могут врать напропалую, что и делают, кстати, без зазрения совести… — госпожа Зильберфельд глотнула из бутылки, вытерла лоб носовым платком. — И вот Подольер возносится на качалке, а Берман[29] — марвелос баритон — кстати, он все еще поет в Национальном театре Праги, — внизу, и они с Подольер поют дуэтом. Швенк — посредине, жонглирует малюсенькими катышками из хлеба, они попадают ему в рот и исчезают, на обратном пути он ловит рукой воздух, хлеб-то проглочен, — отталкивает небрежным жестом воздушный катышек, но спохватывается и продолжает одной рукой жонглировать, а другой шарить по карманам, пытаясь найти там еще один хлебный катышек, но нет… О, Швенк, я обожала его, обожала… Он сочинял на ходу. Например, Томми Полак — ах, Томичек! — нашел зонт. А это было время эпидемии вшей. Кошмар, они сыпались на тебя дождем. Так Швенк стоял под зонтом и рекламировал его как «Новейшее средство борьбы со вшами». Неповторимо! Все эти аксессуары — драные зонты, ночные рубашки, вышитые крестиком, достались нам от старушенций из Вены и Берлина. Старушенции! Они были младше, чем я сейчас, и сгорали в Терезине за месяц. Нам перепадала их немыслимая одежда — панталоны эпохи Франца Иосифа с дырой посредине, чтобы не снимать, когда идешь по нужде, шляпы с перьями… Майн Готт! Словно они ехали на курорт в Баден-Баден… Швенк! Непроницаемо серьезный, мы смеялись до икоты, а Цайлайс[30]! А Бейчек[31], маленький мальчик, Швенк выпускал его на сцену, и тот устраивал настоящий stand-up comedy.


Карел Швенк, 1939. Архив Е. Макаровой.


Иржи Зюсланд (Цайлайс), 1941. Архив Е. Макаровой.


…Нет, это нельзя повторить, it’s gone, it’s gone, it’s gone — все в прошлом! А Труда[32]! У нее вечно отрывались пуговицы, таких нерях я в жизни не видывала, но актриса! В «Последнем велосипедисте» она выходит на сцену, говорит мечтательно: «С утра я думала, что будет дождь, а поглядите, развиднелось». Швенк изо всех сил с ней заигрывает, а она все про погоду да про погоду… Кстати, Труда в Праге, умирает от рака. У нее был плохой слух, и, когда нужно было петь, она открывала рот, и Швенк пел за нее… it’s gone, it’s gone, it’s gone!

— Маргит, вы потрясающая актриса!

— С астмой, — замахала она руками, — и с такой фигурой?! Хотя я метила в актрисы. Поступила в Праге в театральное училище, но в 1948 году отчислили. Те из нас, кто чудом выжил, попали под статью «непролетарское происхождение». Сколько нас вернулось из концлагерей, и куда? Дома заняли чужие, вещами нашими пользовались чужие… Кроме непролетарского происхождения, нам ничего не принадлежало.

* * *

В 1949‐м Маргит приехала в Израиль, вышла замуж за Зильберфельда, работала официанткой в кафе «Нава». Живут они тесно, гостей не приглашают. Есть кошечка Муци-пуци, самая хитрая из всех иерусалимских кошек, и Зильберфельд — самый эрудированный из всех иерусалимских библиотекарей. Знает десять языков, умен как сто чертей и ревнив как Отелло!

В 1990 году мы всей семьей переехали в Израиль. Выставку «От Баухауса до Терезина» в Музее искусств Яд Вашема, которую я курировала, высоко оценила местная пресса. Маргит была горда нашей дружбой. И при этом постоянно упрекала меня в том, что я беспардонно влезла в ее жизнь, что я ее пользую, что из‐за меня она лишилась сна и тому подобное. При этом она ревновала меня ко всем выжившим и, чтобы не оставлять меня с ними наедине, устраивала демарши.

Как-то прихожу я в кафе «Нава» к назначенному часу. Но вместо терезинской Эвы, с которой у меня было назначено свидание, сидит Маргит в новом ситцевом платье в мелкий цветочек, с оборочками и рюшечками. Серые стеклышки глаз смотрят мимо.

— Где же Эва?

— Она не придет, — победоносно заявляет Маргит. — Я ее отговорила. Ты бы спросила меня сначала, стоит ли говорить с Эвой, я бы сказала — нет. Про Терезин она ничего не помнит. Ее депортировали в мае 1943 года в Освенцим. Там отшибает память. Мне бы точно отшибло.

Там Маргит не была. Не хлебнула сполна. Проштрафилась. Не пригласят ее в Яд Вашем стоять с факелом в руках. Она неполноценная жертва Катастрофы. Хотя именно из‐за нее она не стала актрисой. Талант, как сырое тесто, растекся по противню, да пирог не спекся. А у тех, кто лег «передком», спекся. Но к падшим она не принадлежит.

— Им нужно, чтобы их слышали все, — шипит Маргит по-чешски, указывая головой в сторону громогласных хабадников. — Моя религиозная бабушка составила бы им компанию, но Бог наплевал на ее праведность.

У Маргит натянутые отношения и с Богом, и с людьми. Она никого не жалует, кроме Бонди (так зовут ее высокого носатого мужа в черной шляпе, под которой обитает банк данных по всем областям науки и культуры), он единственный, самый-самый и т. д., и т. п.