Путеводитель потерянных. Документальный роман — страница 36 из 80

[36] в «Женитьбе». Он сломал руку, и ему пришлось играть в гипсе. Видишь, не вру, рука на привязи… Кстати, он жив. «Женитьба», марвелос! Марвелос! Я ходила на «Женитьбу» трижды, из‐за Цайлайса, — он играл Подколесина. Это был театр Густава Шорша[37], адепта вашего Станиславского. Шорш тоже казался человеком солидным. Недавно высчитала, сколько ему было. Двадцать четыре! На своих спектаклях он всегда сидел с носовым платком во рту, в зеленом свитере, дырки и колтуны из шерсти, напряженно следил за происходящим, не вынимая платка изо рта. Он был очень странным, высокий, худой, большой орлиный нос, очень глубоко посаженные глаза, чуб, спадающий постоянно на глаза.

— Маргит, напиши книгу!

— Я?!

— Лена надорвется, если будет писать обо всем этом, — заступился за меня Бонди.

— Между прочим, ее никто не просит, — огрызнулась Маргит.

Две тысячи девятьсот восемьдесят пять дней

Нава умирает и воскресает на глазах. Как-то мы стояли на автобусной остановке, и она упала в обморок. Я отвезла ее на скорой в больницу, а через два дня встретила на концерте. Птица-феникс.

После смерти мужа Нава перебралась из Хайфы в Кирьят-Йеарим, то бишь в Лесной поселок, где живет ее религиозная дочь. Рядом, в арабском поселке Абу-Гош, иногда происходят музыкальные фестивали, а в Лесном поселке молятся и плодятся, для этого не нужны ни театр, ни кино. Поэтому Нава часто ездит в Иерусалим. Полчаса — и она у нас дома.

В Лесном поселке у Навы своя комната в дочернем доме, с отдельным входом с улицы. Из Хайфы она привезла сюда любимый синенький шкафчик — все, что осталось от пражского детства. Чешский фольклор впритык к холодильнику, больше и девать его некуда.

Нава в узеньком темно-зеленом платье с белым кружевным воротничком — фигура девичья, а лицо постаревшее, да еще и серо-бурый парик на голове, — достает из синенького шкафчика голубые чашки в белый горох, а я — диктофон. Рассердится — уберу. Сейчас не до этого. Она разливает чай. В молодости она могла делать сто дел разом, теперь нет. Чай спитой, из одноразовых пакетиков, использованных, наверное, раз пять, не меньше. Нава экономит на всем. Ее кекс — самый дешевый из кексов. С малюсенькими цветными мармеладинками. Она покупает сразу три — скидка десять процентов. Кекс не портится, гости редки, до смерти ей трех кексов за глаза хватит.

— Нава, расскажи про Хуберта!

— Это еще зачем? Ты же читала мою книгу!

— Хочу записать твой рассказ с голоса, пожалуйста…

— Про то, как Хуберт носил Марии еду в Праге? Бери кекс! Представляешь, уже не могу вспомнить, как я очутилась в Праге. Может, в книге написано? Ладно, дома посмотришь. Кажется, это было в сентябре 1945 года, но я не очень уверена. Пришла пешком? Приехала на поезде? Или на машине? Как бы то ни было, я вернулась. Квартиру помню, а как попала туда, не помню. В ней жила моя сестра Мария, одна из тех пятерых девушек, которым удалось сбежать из Освенцима по дороге с работы в лагерь. В январе 1945 года. Вообрази! Они шли ночами в лютую стужу в зэковской одежде и деревянных сабо. Только молодость может решиться на такое безумство. И им повезло. Их не успели поймать до того, как они попали в какой-то пустующий дом, где в шкафу на плечиках висела теплая одежда, а внизу на полочке стояли сапоги и ботинки. Одетые в цивильное, они добрались до Праги. Дали знать о себе подпольщикам. Марию на каком-то чердаке спрятал сын известного художника Славичека. А еду носил мой Хуберт, тогда он еще не был моим, понятно.

— А как он знал, куда нести еду?

— Ему отправили шифрованное сообщение.

— Кто отправил?

— Понятия не имею. Может, сын Славичека? Нет, он только предоставил помещение, сестра была там одна. Слушай, вспомнила! Связной Дворжак. Высокий, статный чех. Значит, не вся память с волосами ушла. Жаль, не упомянула его имя в книге. Или упомянула? Это же его рассказ про Марию и помаду. Он недоумевал: зачем ей взаперти? Да чтобы зеркалу нравиться. Где мы остановились?

— В послевоенной квартире.

— Там было столпотворение! Немцы удрали из Праги, я застряла в Терезине. Из-за тифа русские учредили карантин. Когда я наконец вырвалась оттуда и узнала, что Мария жива… Мы встретились в огромной квартире, которую сестра и ее подружки захватили без спросу. От эсэсовской семьи остались не только рояль и кухонные принадлежности, но холодильник и даже шуба. Спали повсюду — на полу, на рояле, я спала на составленных стульях под шубой из песца с серо-голубым отливом.

* * *

Нава дефилирует по комнате, крутит в руке телефонный провод из пьесы Кокто. Блестит лицо, напитанное увлажняющим кремом, подбородок вздернут.

— Старость плюс грим — это нокаут. Но стоит припомадиться — и волоком тянет на сцену… Что-то мы никак не доберемся до Хуберта… Одни преамбулы. Вскоре Мария вышла замуж за актера, и их вдвоем пригласили в Ческе-Будеёвице. Репертуарный театр. Первая ее роль — Агафья Тихоновна из «Женитьбы» Гоголя. Подумай, в Терезине она играла ту же роль, а когда ее отправили в Освенцим, спектакль отменили. Ей не было замены. Это кино. В двух сериях. Представь, вот она на терезинской сцене, вот она в Освенциме, на марше смерти, побег, Прага, она взаперти, после победы она узнает, что никого из всей семьи не осталось, — о том, что я выжила, она узнала только летом, — потом эта квартира — любовь — опять театр и опять «Женитьба»! Увы, не у гениального Шорша, а у режиссера соцреалистического толка. Смирение, апатия. Не тюрьма, но и не свобода.

Вторая серия. Сестра-актриса, то бишь я, уезжает в Израиль в 1948 году сразу после коммунистического переворота. Там она учит иврит, живет в кибуце, мечется, хочет на сцену, с кем-то спит, рожает девочку. Жара, пальмы, кибуцные распорядки, в голове звучит чешский, рот вяжет иврит, постоянная жажда. Пафос победившей страны. И снова Кокто! Опять она ходит с телефоном по сцене, опять объясняется с возлюбленным, только теперь не на чердаке, не перед рафинированной европейской публикой, а в кибуцном клубе. Перед ней загорелые молодые евреи — рабочие и колхозники. На сцене она страдает от неразделенной любви, а в жизни любви нет. Так, случайные связи.

Мария в Ческе-Будеёвице тоже рожает девочку. Ее муж-чех вступает в компартию. Она, бесстрашная, теперь боится переписываться с сестрой. До начала шестидесятых. В августе 1968 года у нее обнаруживают рак груди.

Сестра, то бишь я, впервые летит в Чехословакию. Аэропорт, автобус до центральной станции, автобус в Ческе-Будеёвице. Чужой дом, родная сестра. «Возьми меня на море, в Югославию…» Перед смертью Мария просит сестру встретиться в Праге с Хубертом. Хороший человек. Носил ей еду во время войны, рисковал жизнью.

После похорон сестра, то бишь я, возвращается в Прагу и встречается с Хубертом. Они сходятся сразу. На календаре — 19 августа. В ночь на 21 августа приходят советские танки. Хуберт провожает Наву до границы. Звучат обрывки фраз из пьесы Кокто: «Алло! Если нас разъединят, перезвони мне сейчас же… конечно… Алло! Нет… Я слушаю… В портфеле… Все письма, твои и мои…» Нава и Хуберт переписываются две тысячи девятьсот восемьдесят пять дней. Финальный кадр. Пятидесятилетняя Ассоль стоит на пирсе, корабль из Кипра заходит в Хайфский порт. Хуберт сходит с трапа. Любовь непобедима.


Хорошо, что уцелела эта запись. Звучит как радиопостановка.

Они прожили вместе двадцать лет. Иврит Хуберт не выучил, с Навой и ее друзьями говорил по-чешски. Однажды я видела Хуберта, собирающего в кибуце Гиват-Хаим сосновые шишки. Высокий, с седой шевелюрой и белой бородой, он напоминал лесного царя. «Отовариваюсь, пока Нава на собрании, — Хуберт потряс мешком перед моим носом. — Вернемся, растопим камин и будем наслаждаться огнем и шипением шишек».

Вскоре после Бархатной революции я случайно встретила Хуберта в пражском кафе. Он ругал каких-то журналистов и писал опровержения в прессу. Наву чешские события не занимали. Она ждала Хуберта в Хайфе, где он принадлежал ей безраздельно.

Умер он внезапно, от тромба, в 1995 году. Вскоре у Навы обнаружили рак, но медицина продвинулась, Наву спасли, и она подчинилась расписанию, предписанному судьбой. Все «терезинское» сдала в кибуцный музей, все театральное — в архив при Иерусалимском университете, где она как волонтер переводила чешские тексты на иврит. Иногда я за ней заезжала. Однажды нас застукал Бонди. Не знаю, зачем он сообщил об этом Маргит, но она позвонила и сказала: «Предательница, я разрываю с тобой всяческие отношения».

Ворота праведников

Если верить еженедельнику, наши отношения восстановились 8 июня 1996 года.

— Бонди в больнице «Шаарей Цедек» на восьмом этаже. Он отказывается от еды. Две ложки мороженого, одна черешня — и роток на замок. Зайди к нам, может, он тебя послушает?

Обязательно зайду. Тем более что я в той же больнице. Только на шестом этаже — в отделении геронтологии. Этого, я, разумеется, Маргит не говорю.

Нава лежит пластом. Рука привязана к кровати, чтобы не ерзала под капельницей. Маленькое личико без зубов, лысая голова в седом пушке. Спит? Нет, глаза открыты, увидела меня, улыбнулась.

Заглянула русскоязычная медсестра, попросила отвезти больную на рентген. В шабат дефицит санитаров.

Пытаюсь привлечь внимание медсестры к одной из больных в четырехместной палате. Понятно, тут все тяжелые, но все-таки Нава знаменитая актриса, играла в «Габиме», в войну была в концлагере, ставила пьесы, выступала в спектаклях.

— У нас тут история пластом лежит, — вздохнула она. — А «Шаарей Цедек» — это «Ворота праведников», и все больные для нас равны.


В январе 1945 года Нава ночами дежурила в терезинской богадельне. Ее задачей было стаскивать мертвецов с нар и выносить на улицу. Есть у нее такая запись в дневнике:

«Старуха в нечистотах. Стонет. Умирает. Кричит, злобится, мечется, борется со смертью. В мо