— Она соблюдала в Терезине кошер. Тихая девочка. В наших занятиях участия не принимала, но относилась благожелательно. Доктор Воскин принадлежал к так называемой Талмудкомандос. Группа высокообразованных евреев разбирала в библиотеке еврейские книги, которые доставляли в Терезин со всего рейха. Между святыми книгами попадались сказки и романы, и Тамар приносила их в нашу комнату.
— Как в «Шаарей Цедеке»!
— При чем тут «Шаарей Цедек»?!
— Там, если порыться средь святых книг, можно найти Франтишека Лангера, на чешском.
— А венгерские не попадались?
— Не помню.
— Скоро вся наша здешняя Европа перемрет. Никому больше не понадобятся венгерские авторы. Все будет на иврите. Ах, Бонди, хорошо, что ты этого не увидишь…
Дочь не смогла забрать Наву из больницы, попросила Сережу. Нава сопротивлялась, не надо ей никакой машины. Она и в завещании напишет: «Отвезти на кладбище в общественном транспорте». Час будет ждать автобуса, но в такси не сядет, а если упадет в обморок, в больницу доставят бесплатно.
— Эх, любила я водить, — говорит Нава, глядя в окно на Сережу, садящегося за руль. — Помнишь, как мы гоняли вдоль моря с ветерком? Тут тоже вид хорош, да не тот, квартира хороша, да не та. Я — не та.
— Нава, скажи, что я могу для тебя сделать?
— Ну, ты и Густав Шорш! — хохочет Нава. — Как-то мы ехали с ним на машине и во что-то врезались. Я вылетела в кювет. Густа подбегает ко мне: «Нава, скажи, что я еще могу для тебя сделать?» Я говорю: «Сначала отвези в больницу, а там посмотрим». С тех пор, как что-нибудь не так, Густав спрашивает: «Нава, что я еще могу для тебя сделать?» А я отвечаю: «Густав, еще не пришел тот момент, когда я бы чего-нибудь захотела». Хотя однажды, еще в Праге, он ставил пьесу, в которой я мечтала играть, но он уже пригласил другую актрису. Пойду, думаю, и скажу: «Густав, возьми меня на эту роль!» Да гордость не позволила.
— Нава, как ты думаешь, Густав тебя слышит?
— В эти байки не верю. Главное, я его слышу. И вижу отчетливо.
— В зеленом шерстяном свитере?
— Откуда ты знаешь про свитер?
— Маргит рассказала. Еще что во время репетиций он держал во рту носовой платок.
— Вот и писала бы воспоминания… Но характер мешает. От этой полиции нравов даже до моей Оры долетают гадкие слова в мой адрес.
— Она тебе завидует. Ты осуществилась, а она — нет.
— И поэтому всем рассказывает, что я пробилась на сцену передком? Ладно, успокой эту корову. Скажи ей, Нава — бездарь, что недалеко от истины. Если сравнить меня с Марией. В Терезине она была нарасхват — играла у Шорша, у Швенка. А я — так себе, читала со сцены, ставила спектакли. Но самой талантливой была наша матушка. Из-за нас, четырех девчонок, ей пришлось бросить сцену. Погибла, так и не сыграв главной роли. И отец туда же, и младшие сестры… Может ли это потешить эго госпожи Зильберфельд?
Густав Шорш, 1941. Архив Е. Макаровой.
Маргит в реабилитационном центре. Мне сообщили об этом из «Бейт-Терезина», попросили навестить.
Здание реабилитационного центра на Эмек Рефаим найти было столь же просто, как и потеряться в нем. Я заблудилась в лабиринте вышивок, аппликаций из бумажных салфеток и лакированных деревяшек, созданных больными, восстанавливающими свои немолодые силы в светлом храме здоровья. Комната Маргит оказалась в другом крыле. Еще одно иерусалимское чудо — громадность вросших в недра земли построек, которые одной своей частью находятся на минус четвертом этаже, а другой — возвышаются над склоном.
Увидев меня с букетом, Маргит поджала губы. Она не желает со мной говорить.
Ее оскорбил наш фильм про кабаре в Терезине. Сама она его не видела, но люди, мнению которых она доверяет, считают это издевательством над Катастрофой.
Я промолчала.
— Ты продалась немцам, ты сделала деньги на светлой памяти моего Швенка! Нет, мне нельзя волноваться…
В общем, с Маргит все в порядке.
— Что передать в «Бейт-Терезин»?
— Ты хочешь сказать, что это они тебя послали сюда?
Не дождавшись ответа, Маргит велела передать следующее: она собиралась в Тшебонь, и у нее остановилось сердце. Она была одна в квартире. Не помнит, как оказалась в больнице. К счастью или к несчастью, светило израильской кардиологии завел заглохший мотор. Так что все в порядке, все в порядке, все в порядке, — твердила она, с каждым «все в порядке» повышая голос.
Согласно еврейской традиции, навещающий больного принимает на себя долю его болезни. От Маргит я получила по полной, так что новых визитеров до выписки не понадобится. Ей удалось угодить в больную точку. Фильм. Он действительно не удался. Но по другой причине. Во время монтажа выяснилось, что у нас с режиссершей было разное видение. Мой фильм был театром, где пожилые люди, которые, как Маргит, всю жизнь мечтали об актерстве, получили бы возможность играть. На сцене была гора из костюмов, в них можно было переодеваться. В последнюю секунду Маргит, которая и навела меня на мысль, что «Актуалии» Швенка невоспроизводимы, отказалась от съемок. Но ведь сами попытки воспроизвести невоспроизводимое — это и есть кино. Бабушки переодевались в зайчиков и белочек, играли проституток и сутенеров из песни «Пять этажей», которую написал Швенк на слова Беранже, а в перерывах между съемками болтали в гримерке про всякую ерунду. Мы смеялись и плакали в монтажной, я думала: вот это кино! Но режиссерша вырезала театр, досняла интервью, и Швенк пропал.
Зимой 2001 года в помещении театрального музея Иерусалимского университета открылась выставка «Театр в Терезине». Солидная часть экспозиции была посвящена Наве. Во-первых, она передала музею свой личный архив, во-вторых — это была последняя возможность дать Наве слово.
Она угасала быстрей, чем создавалось театральное пространство выставки по скетчу Зеленки и издавался каталог на трех языках в виде газеты, озаглавленной по одному из кабаре Швенка «Да будет жизнь или танец вокруг скелета». Лицо и руки Навы покрылись темно-коричневыми пятнами, без слухового аппарата она не слышала и читала с трудом, сквозь какие-то особые очки.
«Бейт-Терезин» разослал приглашение тем немногим, кто еще был способен посещать «катастрофические» мероприятия. Маргит в том числе.
Почему не от меня лично?
Это был ее первый вопрос по телефону. Я выслушала все претензии без возражений. Молча. Можно сказать, взяла Маргит измором. Выпустив пары, она пообещала прийти. Но на открытии она не скажет ни слова!
Вслед за ней позвонила Ора. Мама просила передать, что если явится та корова, которая распространяет о ней гнусные сплетни, то на открытии она не скажет ни слова. Что делать? Ничего. Открытие пройдет, а выставка останется жить.
На удивление собралось много народу. Первый ряд занимали почетные гости, Маргит в их число не входила по протоколу. Безобразие! Кроме Навы, она была единственной в этом зале, кто знал Швенка. Цитатами из ее воспоминаний были исписаны настенные панели. Я поднялась к Маргит и села рядом.
— Ступай на место, — прошипела она мне в ухо.
Культурный атташе Чехии открыл выставку. Он произнес весьма путаную речь о том, что Терезин стал модной темой и может создаться впечатление, что люди там только играли и пели, и т. д. И надо прислушаться к голосу выживших…
Выжившие молчали. Нава не подошла к микрофону. Маргит, как Шорш во время репетиций, держала во рту носовой платок. Пришлось отдуваться мне, рассказывать о феномене Терезина, о Наве Шён (та кивнула, все захлопали) и, конечно же, о Маргит (та не кивнула, но все захлопали).
— Удачная выставка, куда лучше кино, — похвалила она меня. — А за Наву не волнуйся, она стожильная. И все сечет. Она заметила, что села рядом со мной, и потому не выступила. Назло нам. Положа руку на сердце, мне это было приятно.
На стене двухэтажного дома висела траурная табличка. Нава умерла сегодня, 3 августа 2001 года в одиннадцать часов утра. То есть полтора часа назад. Сиделка-филиппинка вечером сказала мне, что Наве лучше, утром можно будет ее навестить. Вот я и приехала.
Оры в комнате не было. Тетки в платках и париках возились на кухне — вскоре после похорон начнется шабат, нужно успеть приготовить еду. Толстуха с безумным взглядом шинковала капусту.
— Умереть в канун шабата — это мицва, — сообщила она мне. Мицва означает благодеяние. Смертью в праведный час покойный ублажает Всевышнего.
Я спустилась в комнату Навы. На ее стуле сидела тоскливая сиделка.
— Придется возвращаться на Филиппины за новой визой, — вздохнула она.
У нее отношения с религиозным евреем, но раввинат тянет, не дает перейти в иудаизм. Билет дорогой, еще подарки всем покупать. Разрешил бы раввинат, хоть завтра вышла бы замуж и никуда бы не уезжала.
На полке стоял старый альбом с фотографиями, мы с Навой частенько в него смотрели. Мама шикарная. Отец статный, в военной форме. Четыре нарядные девочки.
— Еврейские невесты, — вздохнула филиппинка, — подрастут и выйдут замуж. Без всяких хлопот.
На кладбище Нава ехала бесплатно, но не на автобусе, а в пикапе похоронного общества «Хевра Кадиша».
— Маме было так тяжело, сколько раз падала и как расшибалась, — говорила Ора в машине. За рулем сидел ее муж, мы с филиппинкой сзади. — Нава, дай мне яду, — просила она, а я умоляла ее потерпеть, не вытворять над собой ничего такого, иначе как я ее похороню? Она услышала Всевышнего и совершила мицву.
— Мама, ты будешь еще раз смотреть или мы ее закрываем? — раздался телефонный голос.
— Закрывайте, — велела Ора.
Маленький сверток — то, что осталось от Навы, — лежал на носилках, носилки же стояли на высоком подиуме. Раскачиваясь и заикаясь у несуразной этой скульптуры, раввин произнес слова о бренности живого. Усопшая прожила достойную жизнь и умерла в канун шабата. Это мицва.