Слева стояли женщины, справа — мужчины.
Муж внучки Навы говорил по-английски о духовной силе и стойкости. Внук раскачивался и плакал. Просил у бабушки прощения от себя лично и от всей семьи в целом.
И тут вдруг является та самая Эва, с которой Маргит в свое время так и не дала мне встретиться, мол, ей память отшибло. Оказывается, Эва с отшибленной памятью приходилась Наве родственницей. Крупнолицая, в цветастой одежде и с ярко накрашенными губами — цветной кадр в черно-белом кино, — она подошла к свертку и сказала по-чешски: «Нава, ты все сделала правильно. Ты великий человек! Пусть они читают свои книги, а мы будем читать твои».
Наступил кульминационный момент. Тетка с диким взглядом, та, что шинковала капусту на кухне, поднесла к Ориной шее острый нож. Ора не шелохнулась. Сделав надрез на вороте платья, тетка убрала нож в карман.
Работник похоронной службы поднял руку, четверо мужчин взялись за рукоятки и быстрым шагом понесли носилки со свертком.
— Их шеф похож на Харона, — шепнула мне Эва по-чешски, — впрочем, река Стикс давно обмелела.
Звонок от Маргит.
— Я знаю, что Нава умерла. Но я еще жива. Может, зайдешь?
Жара. Я еле доплелась до Маргит. Долго звонила в дверь. Может, она спит?
Нет, она одевалась. В такую жару, пардон, она ходит нагишом.
Я пристроилась у вентилятора. Маргит подала прохладительное — грейпфрутовый лимонад с кубиками льда. Она жаловалась: на коллег Бонди, которые так и не забрали венгерские книги, на соседку — обещала купить лекарство, взяла деньги и как сквозь землю провалилась, на бессонницу и воспоминания — сколько всего уйдет с ней в могилу…
— Давай я буду приходить и записывать на магнитофон.
— Ночью?
— Могу и ночью.
— Да, вот тут ляжешь, на бондиной постели… — Маргит всхлипнула, но тут же опомнилась — волноваться ей нельзя. — Как прошли похороны?
Я рассказала, упустив самую пикантную деталь церемонии — явление Эвы.
— Что ж, — поджала губы Маргит, — не умеешь воспитывать детей, не заводи. В своей книге она открыто описала любовные похождения, опозорила собственную дочь. Бедная девочка росла в кибуце, отца своего не знала, а мать не заполучить — все по театрам да по театрам. Отца она нашла в собственном муже, пусть он и ортодокс, но заботливый. И ее любит. Наву он выносил с трудом, что вполне объяснимо. Теперь и она в покое, и Ора не разрывается меж строптивой матерью и добропорядочным семейством. Я умру скромно, как Бонди. Раздашь мою библиотеку по людям…
— А дневник Фляйшмана?
— Не получишь! Это я унесу с собой в могилу.
Может, она выдумала про дневник? Вряд ли. Все, что она говорила и чему я порой не верила, впоследствии подтверждалось или документами, или рассказами очевидцев.
— Маргит, зачем хоронить дневник?
— Из вредности.
Краска прилила к лицу. Она положила таблетку на кончик языка, запила соком.
— Ты еще узнаешь, что такое быть старухой… — Маргит продела нитку в иголку. — День тянется долго, чтобы не изводиться, вышиваю крестиком. По всем правилам, на пяльцах, нитками мулине.
— Маргит, не лучше ли тебе взяться за книгу?
— Так Нава же написала! Например, про Курта Геррона[39]. Того самого, что до войны играл с Марлен Дитрих и в «Трехгрошовой опере», а в Терезине поставил «Карусель» и, увы, не по своей воле, стал режиссером нацистского пропагандистского фильма. Ей удалось оклеветать и его. Видела фильм «Тотентанц»? Помнишь, что она там говорит? «Геррон выслуживался перед нацистами, стоял перед ними на коленях…» Чушь! Мои дядюшки были записаны на тот же транспорт, что и Геррон. Им удалось отвертеться. Протекция. Но они своими глазами видели его перед отправкой. Он шел в элегантном пальто, небрежно накинутом на плечи. Отправлялся в душегубку как король. Он сроду бы не унизился перед комендантом Рамом, не стал бы просить пощады у ничтожества. Кто был для него Рам? Плебей! Встреть он его в старые добрые времена, плюнул бы вслед. Дядюшки знали: если через пятьдесят лет меня спросят о Герроне, я скажу правду. Но кто меня спросит? Кто я такая? Официантка на пенсии. Кто спорит, горько, что нацистам удалось принудить Геррона к работе над фильмом. Скажу честно, я мечтала сниматься! Подвела арийская внешность. Только высунусь, а уже кричат: «Уберите блондинку!» Помню, для фильма мы, дети, исполняли песню из «Кармен». Этого нет в фильме.
Маргит отложила вышивку, обмахнулась китайским веером и умолкла. Что-то она там себе думала, тишком.
— Но вот Рильке я впервые услышала в исполнении Навы. Это было прекрасно, — улыбнулась Маргит сомкнутым ртом. Раньше она губы выпячивала. — У нее была исключительная дикция. Когда саму ее не видишь, можно подумать, что ангел с небес вещает…
— Маргит!
— Что «Маргит»? Вон стежок из‐за тебя пропустила!
— Ответь, зачем тебе в могиле дневник Фляйшмана.
— Я уже ответила. Потому что я злая.
— Это не ответ.
— Хорошо, напомню тебе историю, как мы с Томми Полаком — я его обожала! — прятали рисунки художников. Они работали в Магдебургских казармах на первом этаже, а я — на чердаке, в отделении театрального реквизита. Томми был сыном профессора, того самого, что с Якубовичем и Зеленкой создали до войны Музей уничтоженной расы, тоже, кстати, по заказу нацистов. Томми был моим боссом. Он влетел в реквизиторскую, сунул мне в руки огромную папку и велел отнести наверх. Я завернула папку в одеяло и спрятала на чердаке под балками. После войны мы с мамой привезли ее в Прагу. Я впервые увидела то, что сторожила на чердаке, и чуть не чокнулась. Я знала всех этих людей. Миниатюрные работы Петера Кина, наброски, какие-то бумаги Фляйшмана и Фритты — все это я сдала в еврейскую общину. В 1978 году на выставке я увидела шесть работ из той папки. После чего инженер Кон написал статью о том, как он спасал рисунки. Понимаешь, почему я злюсь?
— Дался тебе этот Кон! Благодаря тебе сохранились бесценные вещи.
— Не подлизывайся, — Маргит зубами перекусила красную нитку. — В молодости я думала, как ты. Я хотела опубликовать дневник Фляйшмана и обратилась за этим к Шварцу. Тот сделал копию, украл из дневника несколько станиц и напечатал в «Вестнике». Без моего разрешения и уж, конечно, без упоминания моего имени.
— Но дневник-то он тебе вернул?
— Все, больше ты ничего от меня не услышишь, и дневник я тебе не покажу. Позволь уж мне самой решать, с кем мне делить гробовую постель.
Маргит запрокинула голову, накапала лекарство на язык, вот, мол, до чего я ее довела. Если бы люди мира, как поется в песне, на минуту встали и хором выразили Маргит сердечную благодарность за спасение рисунков, за контейнер ценнейших воспоминаний, — успокоило бы это ее душу?
— Я провалилась по всем статьям. Помнишь песню Швенка про пять этажей? — Маргит отложила вышивку в сторону, подперла щеку ладонью. — Девушка моет ступеньки, ее подмечает богатый жилец, соблазняет, развращает, бросает, она попадает на панель, влюбляется в сутенера, тот проматывает все ее денежки, и в конце концов потасканной жизнью старушкой она возвращается в тот же дом и моет те же ступени. Эту песню исполняла в кабаре Нита Печау. Знаешь, как обошлась с ней жизнь? Ните было под тридцать. Прекрасный альт. Блондинка, хорошенькая, чуть приземистая. Пережила Освенцим. После войны ее взяли в театр. Первый спектакль — выбегает счастливая — ее сбивает автобус. Все. Она поднялась лишь до второго этажа. А я уже спустилась с пятого на первый и завтра перебираюсь в дом престарелых. С дневником Фляйшмана. Так что прощай!
Что ж, как говорит Фляйшман: «Жизнь соткана из противоречий. Выручает смирение. Назовите меня ослом, и я отвечу: „И-а“».
На ступеньках около тель-авивской железнодорожной станции Хагана сидит человек непонятного возраста в шапке и очках в черной оправе. Поза эмбриона, колени прижаты к телу, голова наклонена. В руках — что-то вроде книги, собранной из газетной рвани, рядом — еще не пущенный в дело бумажный хлам и обгрызенные карандаши. Он пишет вдоль, поперек и поверх газетных столбцов. Кружки, квадратики, точки, овалы, крестики — над этой тайнописью он трудится уже много лет. Сидит на ступеньках, поглощенный делом, никого не видит, ничего не слышит. Может, глухонемой? Однажды я подошла совсем близко к нему. Он замер.
— Это книга? — спросила я его.
Он чуть приподнял голову и приставил руку к уху. Я повторила вопрос. Он кивнул.
— Как называется?
— Путеводитель потерянных. Трактат Рамбама.
— Это огромный труд!
Он качнул головой, лизнул грифель, наставил жирных точек поверх центральной колонки.
Газетный Рамбам сжимался и разжимался под натиском карандаша. Трактат, полный тайных смыслов и написанный в XII веке на арабском языке ивритскими буквами, обрел нового толкователя.
Маргит ушла в затвор. Мой друг-садовник, который ухаживает за культурными насаждениями в доме престарелых, пытался до нее достучаться, но она не открывает дверь. По словам уборщицы, она не выходит из комнаты даже в столовую. Еду ей приносят. Чем же занята она целыми днями? Читает, вышивает крестиком, что-то пишет. Опровержение на книгу «Хотела бы стать актрисой»? Мемуары, в которых ни слова лжи? А что, если она, как пристанционный талмудист, зашифровывает дневник Фляйшмана?
Ни того ни другого уборщица знать не может.
Нава Шен, 1968. Архив Е. Макаровой.
О природе смешного
Ольга Хоускова, щупленькая старушка в очках, непомерно увеличивающих зрачки, некогда была влюблена в Пепека Тауссига[40]. Он же был влюблен и в нее, и в ее сестру-двойняшку одновременно. Познакомились они в «Театре никчемных дарований». Ольга была фотографом, именно благодаря ей мы знаем сегодня, как выглядел создатель театра Карел Швенк и его пристрастный критик Пепек Тауссиг. Негативы снимков и письмо Пепека, обращенное к Ольге, попались мне в руки в архиве Еврейского музея Праги.