— И этот мужчина перед вами! — Боб отвесил нижайший поклон. — Машина подана.
По дороге в ресторан Боб огласил расписание на завтра: утром он заедет за мной, и мы все отправимся в институт Ханны Перкинс, потом Эрна будет отдыхать, вечером — театр. Зато следующий день ничем не занят, и перед моим отлетом еще пару часов. Эрна сказала, что завтра будет видно, понадобится ли ей столь долгий отдых между двумя мероприятиями, спросила, так ли все идет, как я планировала. Я опешила. Меня впервые о чем-то спросили. Конечно, я безмерно благодарна за доверие. «Взаимно», — сказала Эрна.
Ресторан гудел. Явилась Татьяна. Крепкое рукопожатие, отцовская улыбка. Хау ду ю ду? В приглушенном свете я ее не разглядела. Высокая, светлые волосы — вот и все. Она села рядом со мной, чтобы смотреть на родителей, — в кои-то веки удалось освободить вечер для полноценного общения, залетным гостям везет больше. Говорить в потемках при таком шуме было невозможно. «Отец тоже смертельно болен, не только мама», — раздалось у самого уха. Неужели меня не насторожил тот факт, что в Атланте его везли с самолета в коляске? Но потом-то он бодро передвигался, без всякой коляски… Да, ее родители умеют держать себя в руках. То есть передо мной на красных стульях сидели люди, которые вот-вот умрут и при этом с удовольствием поедают картофельную запеканку в грибном соусе. Поддержка либидо… Далее Татьяна сообщила, но уже громко, что в Иерусалиме произошел теракт, взорван автобус, и что палестинцев можно понять… К тому времени в Израиле была глубокая ночь, ни дети, ни Сережа в автобусах не ездят, но можно ведь оказаться рядом… Некогда угнетенные легко становятся угнетателями, евреи пользуются своей безнаказанностью, потому что… далее следовала цепь логических заключений вроде того, что немцы спасут мир от евреев, поскольку говорят по-немецки, и сводилось все к тому, что интифада — это цветочки, грядет освободительная война, которую Израиль сам на себя навлекает. На осторожное замечание Эрны о том, что я человек русской культуры, Татьяна отпарировала: «Не русской, а советской. Русским аристократам, каким был твой дядя Саша, в Израиле делать нечего. Это — третий мир, потому Советский Союз туда и валит».
Как представитель третьего мира я вышла с сигаретой на воздух. Не пора бы Татьяне узнать, где и от чего умерла ее бабушка Маргарита?
На обратном пути Боб поблагодарил меня за проявленную сдержанность. Они несколько опасались этой встречи, но все прошло как надо, и лично мне они очень сочувствуют — сообщение про теракт не может не взволновать. Послезавтра будет встреча с Лидией, которая, несмотря на всю занятость, желает быть представленной.
Из института Ханны Перкинс, который, как я говорила, напрочь стерся из памяти, Боб отвез меня в дом престарелых и через два часа за мной вернулся.
Эрна сидела принаряженная — зеленый костюм, белая блузка. Я пойду в театр как есть. Меня это не волнует, волнуют диктофоны. Поменять местами? Что это даст? Я достала из кармана шпаргалку. Начнем.
— Какой период вы считаете наиболее значимым для вашего становления?
— Я взрослела в Вене, взрослела в Праге, взрослела в Терезине. Взросление. Внутри и снаружи. Как и сейчас, в старости. Попытка справиться с жизнью. Холокост не поглотил меня, но глубоко затронул. Я не желала применять его уроки. Возьмем Солженицына. Как писателю ему было необходимо переосмыслить то, что он испытал, иначе боль разорвала бы его изнутри. Я же избрала то поле деятельности, в котором главное — не переносить на пациентов свой опыт, дать им возможность осмыслять свое, а не мое. Умея управлять собой, проще оказывать душевную помощь. Этому я научилась. А вот ваши родители, как я понимаю, нет. Они — поэты, они позволили себе обрушить на маленькую девочку весь свой эмоциональный багаж. Они сдали его вам. В камеру хранения. Образно говоря, ваш опыт, хоть и не концлагерный, мог стать вашим внутренним концлагерем. Но не стал.
— Почему?
— Потому что вы сублимировали его через Фридл, через ваши книги и выставки. Будь вы на моем месте, чего я вам не желаю, вам бы не удалось абстрагироваться.
— Вы учились слушать людей? Или это врожденное?
— Вы услышите других, когда научитесь слышать себя. В противном случае вы будете или вламываться в мир пациента, или отражаться в нем. Как с собственными детьми. Хотя тут присутствует фактор личной заинтересованности. В общем, будете вламываться — вы их деформируете, будете отражаться — навяжете свой взгляд на вещи. Своих я от этого оградила. Была и прозаическая причина, по которой я удерживала себя от трансляции лагерного опыта. Дело в том, что в американцах это вызывает садистическое возбуждение. Как вы думаете, что показывает канал истории большую часть времени? Гитлера, Вторую мировую войну, бомбардировки… Зрелище! Возбуждение на вегетативном уровне не ведет к осмыслению. Приведу пример. В Англии я какое-то время нянчила двоих детей известного математика Дирака. В его доме устраивались культурные вечера, и как-то пришел Илья Эренбург и завел разговор о блокаде Ленинграда. «Какой ужас! — воскликнула гостья из Америки. — У них не было даже крахмала, что бы я делала с мужниными рубашками!» Вот вам восприятие американки.
— Но ведь дурость — не национальный признак…
— И да и нет. Америка не испытала ужасов войны. До одиннадцатого сентября американцам никто ничего не сделал. Они-то делали — Хиросима, Вьетнам, но в самой Америке на протяжении целого века не разорвалось ни одной бомбы!
— Вы говорили, что не нужно быть травмированным самому, чтобы понять травму другого… Тогда это не так?
— У Америки был вековой шанс построить общество потребления. Отсутствие крахмала — самое страшное, что можно себе представить.
— Но ведь столько просвещенных людей оказалось в Америке после того, как к власти пришел Гитлер…
— Во-первых, Америка отбрыкивалась от них, как могла, вы это знаете по истории, во-вторых, кто этих эмигрантов слушал? Кто?! Вот почему события 11 сентября стали концом света! С нами такого не может случиться! Но раз случилось, а мы общество ответственное, компенсируем денежным пособием. При потере родителя первой ступени среднему американцу положено сто пятьдесят тысяч долларов. А среднему мексиканцу — пятнадцать тысяч долларов. Жизнь американца в десять раз ценнее жизни мексиканца. А моя мама так вообще ничего не стоила.
Боб с подносом и бокалами прошествовал в смежную комнату. Эрна посмотрела на часы. Двадцать минут у нас еще есть.
— Расскажите про встречу с отцом.
— Как вы помните, я отказалась ехать швейцарским транспортом, но, чтобы подбодрить мать рыжего Гонзы, я попросила ее разыскать в Англии моего отца. То есть таким образом я хотела сказать ей, что не сомневаюсь в благополучном исходе мероприятия. Скорее всего, именно мать Гонзы уведомила отца о том, где я нахожусь. Весной в Терезин, кажется через Красный Крест, стали приходить посылки. Лишь некоторые были именными. Я помогала при разгрузке. На одной из них был папин почерк. Этот почерк ни с чьим не перепутаешь. Видимо, — подумала я, — он просто так отправил в лагерь посылку. Благородный жест.
— Там было письмо?
— Нет, стандартная посылка с колбасой и сыром.
— А имя отправителя?
— Не уверена, не помню. Я узнала его почерк. Почерк художника. Он учил меня красиво писать, помогал мне, когда я начала рисовать красками пейзажи и геометрические фигуры, водил по выставкам. Однажды он соткал огромную скатерть с изображением «Тайной вечери» Леонардо. Лишь позже я увидела репродукции этой картины, но в детстве она была для меня сказкой из разряда Степки-растрепки… К сожалению, скатерть пропала… Давайте пока на этом остановимся.
Файф-о-клок. К виски с содовой подана тарелка с разными сырами, хлеб, масло и порезанные на дольки яблоки. Вместо ужина. Боб извинился передо мной за то, что я не буду сидеть вместе с ними в партере, нашелся один билет, — и тот — в амфитеатр. Эрна предложила мне воспользоваться их домашним телефоном, все-таки был теракт. Они в порядке, Сережа мне написал, он знает, что я беспокоюсь. Эрна подняла тост за здоровье заботливых мужей: Сережа с Бобом обязательно бы подружились. (Может и подружились, но не здесь. Боб умер в августе 2002 года, а Сережа — в 2016‐м. Важен ли там срок прибытия? Если нет, то Сережа, скорее всего, подружился бы там с Боккаччо.)
Мы вернулись в гостиную, я нажала на кнопки.
— Когда вы встретились с отцом?
— Летом сорок шестого в Англии. Отец пытался вывезти меня из Праги, но для этого нужно было заручиться деньгами, которых у него не было. Его самого поддерживала состоятельная чешская семья, с которой он свел знакомство во время войны. Но сначала был Гренобль. Спонсировала поездку студенческая организация. Оттуда я поехала в Монпелье к сводной сестре моей матери — ее семья выжила во Франции во время войны и тогда же встретилась с Сашей Романовским в Париже. Об этом потом. Из Кале я плыла на пароходе, и мы попали в шторм. Всю дорогу меня выворачивало наизнанку, как и всех, впрочем. В Дувр прибыли поздно, до Лондона я добиралась поездом и приехала измученная. Отец ждал меня на вокзале.
— Вы его узнали?
— Конечно! По сравнению со мной он изменился не столь разительно. Я-то была ребенком, когда он нас оставил. Помню, как мы в Вене ходили с мамой встречать его на вокзал… Я говорила вам, что он часто отлучался по делам бизнеса. Папа был самым высоким, и, стоя на платформе, я ждала, когда над толпой, прущей из всех вагонов, появится его голова. В Лондоне я тоже высматривала самого высокого человека. Но таких там оказалось много. В общем, как-то мы нашлись. Отец снимал квартиру в частном доме у очень хорошей семьи. Позже я там останавливалась. Он жил бобылем. Состоял в Фабианском обществе, где его окружали достойные, культурные люди с социал-демократическими воззрениями. Англия в ту пору была иной, там вольно дышалось, люди были приветливыми до невероятия.