— Вы говорили с отцом о том, что произошло?
— Он не спрашивал. Но, думаю, догадывался, через что я прошла. Иначе не сказал бы с ходу такую фразу: «Первая мировая война отличалась крайней жестокостью, но все забылось». Сработал защитный механизм, глушитель памяти. Даже от прежних его рассказов о войне остались лишь анекдоты да армейские шутки. Он был совершенно отдельным человеком. Заядлый курильщик, он крутил самокрутки как фокусник. Совал руку в карман пальто, и она появлялась оттуда с сигаретой. Этому, кстати, он научился на Первой мировой.
— Вы на него похожи.
— Разве что формой лица.
— Чем он занимался в Англии?
— Чертежным делом. Он всегда умел находить применение своим рисовальным навыкам. Некоторое время работал в компании, производящей реактивные двигатели.
— Вы говорили, что в детстве отец был для вас всем. А когда вы встретились снова?
— Нет. Всем он уже точно не был. Он заботился обо мне, одаривал вещами. И очень надеялся, что я забуду все плохое. Ведь он же забыл Первую мировую войну… якобы. Он хотел, чтобы я поставила крест на прошлом, жила без оглядки. Поэтому он ни о чем меня не расспрашивал. Не забывайте, что к тому времени мне было девятнадцать. В этом возрасте у девушки скорее складываются доверительные отношения с матерью. Откровенничать с отцом я не могла. Скорее, мы защищались друг от друга. Я — в силу возраста…
— А он — как «англичанин»?
— Да. Но все началось задолго до Англии. Молот проехался по всем, все жизни раскололись, одни — пополам, другие — вдребезги. На скрепление, сборку осколков, поиски потерянных частей ушла бы не одна жизнь. Проще начать по новой. Впасть в беспамятство. Не страдать.
— То есть выбрать путь отца?
— В каком-то смысле так и произошло. Возможно, если б не ваш звонок про выставку в Атланте, все оказалось бы на помойке… Судьба распорядилась иначе.
— А как распорядилась судьба с вашим отцом?
— Он помог мне получить визу на длительный срок, а сам в начале 1948 года уехал в Чехословакию. А там — переворот, к власти пришли коммунисты. При всем желании он оттуда бы не выбрался. Но он и не хотел. Рыбачил, разводил цветы и выращивал фруктовые деревья на шпалерах…
— В Праге?
— Нет. Он вернулся в родные места. Чешско-Моравская возвышенность. Городок Ждар. Неподалеку от Лужи, Храста и Скутеца. Живописные места со средневековым замком у реки Сазавы. Там он арендовал полдома у семьи Якеш. Жену Якеша он знал в девичестве, к тому времени, когда он вернулся, она была взрослой женщиной…
— Вот это история!
— Да. Сначала он оставил нас с мамой в Чехословакии, а через десять лет, которые по замесу событий тянут на все сто, вернулся туда же и прожил там один до самой смерти, верный своей любви к чешской няне-кормилице. Мы с Бобом лет десять тому назад посетили его могилу.
В театре мы сдали в гардероб верхнюю одежду и разошлись — они в партер, я — в амфитеатр. Где-то посреди далекого театрального действия, на которое мои соседи слева и справа взирали в бинокль, я услышала стук. Это был стук моего собственного тела. Однако тело оказалось сообразительней меня, и пока я размышляла о том, что произошло, оно уже сидело на месте. В антракте мы встретились с Эрной и Бобом в кафе, они делились со мной впечатлениями об игре актеров, это были какие-то кливлендские звезды, но кто-то из них не так хорошо играл кого-то, и это было досадно. Меня же восхищали другие актеры — Эрна и Боб. Люди при смерти — и переживают за чью-то неудачно сыгранную роль.
После завтрака Боб забрал меня с чемоданом из дома престарелых. Гостевая комната освободилась, как и обещал мне по дороге из аэропорта водитель-негр, обратившийся в мусульманство. Боб занес в комнату чемодан, к счастью, он был легким, и велел явиться к ним через час. На кухне стояли кофемашина и банка с молотым кофе. Белые треугольники фильтров лежали рядом. С чашкой американо и сигаретой я вышла на крошечный балкон. Комната для гостей располагалась в торце дома, построенного в виде раскрытой книги, и на каждой ее странице жил человек или семейная пара, которой в скором времени надлежало покинуть этот свет. Это может случиться и с тобой. Давать волю воображению не хотелось.
Боб открыл мне дверь, сказал, что Эрна неважно себя чувствует, нужен наищадящий режим. После ланча, который он сам приготовит, сделаем передышку, а там решим по состоянию.
Эрна и впрямь была бледной, даже какой-то осунувшейся. Поймав на себе мой взгляд, она указала на диктофоны. То есть — продолжаем.
— Расскажу то, что обещала в Атланте, помните мою запись в календаре по-русски: «Крещение огнем»? Так вот, с той поры, как нас освободили, я перешла на русский. В Терезине свирепствовал брюшной тиф. Русские установили карантин, из лагеря удалось сбежать лишь тем, кто сообразил воспользоваться неразберихой первых дней. Я оставалась жить в детском доме, на первом этаже, у меня был свой угол, отгороженный фанерой, и я могла себе позволить спать под одеялом голышом. И вот просыпаюсь от какого-то прикосновения и вижу — мертвецки пьяный солдат приставил дуло пистолета к моему горлу. Не шевелясь, я начала говорить с ним по-русски, сказала, что мы пережили страшное время в концлагере, что я осталась одна, без семьи, и, наверное, он тоже. Он отвел руку, сунул пистолет в кобуру. И начал говорить о том, как тяжело столько времени находиться вдали от родительского дома. В конце концов, он пожелал мне всего хорошего и ушел. Когда понимаешь, что перед тобой не зверь, а человек, пусть и спятивший, можно попробовать договориться — делать-то все равно нечего. Главное, найти верный тон, и человеческое поднимется со дна. Но тоже не всегда. На одном из пунктов питания, устроенных русскими, я увидела страшную картину: один бывший заключенный убивал другого. Люди, сошедшие с ума от голода, теряли человеческий облик. Русские пытались их разнять, но безуспешно. Тогда же я была свидетелем еще одной страшной истории — евреи-заключенные линчевали немца, они оторвали ему уши, отрезали нос, они бросали его в костер несколько раз, пока он не сгорел дотла. Это было видно из окна L-417, где мы жили с детьми. Я попросила русского прогнать их отсюда, ведь полный дом детей за этим наблюдает. Он сказал: «Евреи „рассчитываются“ с немцами, ничего не поделаешь». Люди любой национальности могут быть и убийцами, и жертвами. Психика человека подчас не способна справиться с давлением, оказываемым на нее брутальными обстоятельствами. Мы думаем, что стоит обстоятельствам улучшиться, улучшатся и люди. Нет. Для того, чтобы превратиться в нелюдей, никаких концлагерей не нужно. Поразительно, какие внутренние силы требуются иногда только для того, чтобы сдержаться, когда ты находишься рядом с малышом, который не слушается. Непослушание ребенка может пробудить во взрослом садистическую ярость, нередко она приводит к насилию, а иногда и к убийству. Я видела людей, которые и мысли не допустят причинить боль своему соседу или коллеге по работе, но дай им беспомощное дитя — и вся их агрессия выплеснется наружу. Беспомощность провоцирует садизм.
Эрна умолкла. Долгая речь утомила ее, но я не смела перебивать.
— У вас кончились вопросы?
— Нет, может, сделаем перерыв?
— Скажу, когда понадобится. Спрашивайте.
— Вы помните комиссию Красного Креста? А съемки фильма? Участвовали ли ваши дети в пропагандистской акции?
— Мы были наготове, дети ждали, пока комендант СС войдет с апельсинами, чтобы воскликнуть: «О, дядюшка Рам! Опять апельсины…» Этому их было легко обучить, поскольку апельсины были для них чистой абстракцией. Члены комиссии вошли в комнату с пустыми руками и вышли. Так что мы репетировали зря.
— А как проходил пересчет в Богушовской котловине?
— Нам сказали, что пока нас будут считать, мы должны стоять смирно в своей колонне.
— Я читала дневники, где дети описывали этот ужас: немцы с собаками, дождь, колонны вымокших насквозь людей, старики падали в обморок, а главное — никто не знал, чем это кончится.
— Эти картины я стараюсь не держать в памяти. Зато помню «Реквием» Верди, каждую ноту. Музыка — это мое.
— Эдит Краус узнала себя на вашем рисунке и была счастлива. У нее очень плохое зрение, и она долго рассматривала рисунок в увеличительное стекло.
— Она живет в Иерусалиме?
— Да.
— Передайте ей от меня поклон и великое почтение.
— Обязательно! В своем календаре вы упоминаете хрестоматию…
— Это запись после войны. Мы с одной девушкой, полагаю, из Украины, изучали русскую литературу по хрестоматии. Это была очень хорошая книга в мягкой обложке, не думаю, что она у меня еще есть. Также я занималась математикой и физикой, потому что после войны мне нужно было получить аттестат зрелости. На самом деле два аттестата. Второй — из коммерческого училища, где изучались бухгалтерский учет, стенография и прочее. В дополнение ко всему я поступила в Карлов университет.
— Судя по вашим записям, вы не сразу попали в Прагу…
— После Терезина я работала в реабилитационном центре в Олешовице. Для детей это было столкновение с совершенно иной реальностью. Не гетто и не дом, что это? Помню, мы гуляли по огороду, и я показала им клубнику. — «Где? Мы не видим». Они не знали, как выглядит клубника. Или история с маленькой девочкой и радио. Оно работало двадцать четыре часа в сутки — звучали имена, постоянно кто-то кого-то искал, шли сообщения о выживших, иногда играла музыка. И вот эта девочка залезла за радио, и оттуда послышались такие слова: «Оно маленькое, как все эти люди в нем помещаются?» Дети не имели представления об элементарных вещах.
— Как эти дети выжили? Они были от смешанных браков?
— Возможно.
— Говорят, что из детей младше двенадцати лет выжило чуть больше ста.
— Я не знаю статистики. Из L-318 осталось трое, они были со мной в Олешовице. Кто-то из наших подопечных потом оказался в Англии. В 1945 году небольшая группа под началом Анны Фрейд собирала по лагерям сирот войны и отправляла их туда через Голландию. Питер Харрингер — из их числа. Обязательно навестите его! Он вам это расскажет лучше меня. Когда я тоже оказалась в Англии, Анна Фрейд часто звонила мне и спрашивала о специфических проблемах, которые возникали у воспитателей с этими детьми. Ее беспокоила их неадекватная реакция на определенные слова, фразы, жесты, и она пола