Путеводитель потерянных. Документальный роман — страница 61 из 80

гала, что у меня для всего найдутся объяснения. Далеко не все было понятно и мне. Некоторых детей я видела в Терезине, когда им было от трех до пяти, но с ними не работала.

— Это были дети чешско- или немецкоязычные?

— Думаю, они были носителями чешского языка. Но проблема была не в самом языке, а в их поведенческой реакции. Например, привязанность к ложке. Они постоянно держали ее при себе. Позже, когда дети выросли, они стали осмыслять свой опыт. Некоторые воспоминания были с их, разумеется, позволения опубликованы. Вы можете прочесть, что писала об этом Анна Фрейд в «Психоаналитическом исследовании ребенка»… Есть еще работа Эдит Гемрой, которую я бы вам посоветовала: «Анализ ребенка — жертвы концлагеря». У многих детей был жизненный опыт взрослых людей, и трудно было понять, что является свойством характера, а что привнесено тяжелыми обстоятельствами.

— Вы обещали рассказать про русского дядюшку Романовского.

— Дядя Саша! Я его обожала. Белогвардейская община в Париже звала его «Месье ле принц». Мы посещали его с Бобом в пятьдесят шестом году. Его окружали графы и эрцгерцоги. Помню, как один из эрцгерцогов подробно объяснял мне, где именно закопаны его фамильные драгоценности: в летнем поместье, у большого дуба рядом с сараем. Должно быть, они были закопаны еще во время Первой мировой войны. И вот теперь — в пятьдесят шестом, он полагал, что драгоценности ждут его под дубом… В одном из моих календарей есть день с пометкой «Храст» — это городок, где у моих тетушек и бабушки был дом, там они жили до Терезина. В конце календаря приведен список имен, кому были оставлены на хранение наши вещи. И точное описание того места, куда тетя Элла закопала фамильные драгоценности. Вы когда-нибудь откапывали закопанное?

— Нет.

— Драгоценности были закопаны в 1942 году, а в Храст я приехала в воскресенье 28 октября 1945 года. Они оказались глубже и дальше от места, указанного тетей. Я уверена, что ее указания были точными, ведь она своими руками зарывала ящик в землю. Представьте себе, земля подвижна. Так что бедолага-эрцгерцог ничего бы не нашел под дубом, да и самого дуба могло уже не быть на месте…

— Что случилось с вашими драгоценностями?

— Я оставила их на хранение друзьям отца, чете Якеш. Когда папа вернулся из Лондона, он у них проживал. Они были людьми честными, но когда жена Якеша умерла, драгоценностями завладел их сын. Папы тоже вскоре не стало, и сын Якешей присвоил все себе. А ведь часть денег тети Эллы ушла на его образование… Знаете, выросшие в нужде часто считают, что имеют право на чужое имущество.

— Как складывалась ваша жизнь в Англии?

— Через месяц после прибытия я поступила на работу в детский дом Рут Томас.

— Как вы узнали про этот детский дом?

— По объявлению. Моя виза не предоставляла возможностей для выбора. Уход за детьми — да. И я поехала на собеседование. Этот детский дом находился на попечении Британской ассоциации детского образования или что-то в этом роде, Рут Томас была там главным психологом. Она уделяла внимание каждому ребенку, обсуждала с воспитателями его характер и поведение, это очень нам помогало. Для меня это было как возвращение к моей терезинской должности. Рут посоветовала мне изучать аналитическую психологию. Но где? Курс у Анны Фрейд уже начался. А курс Клейниана в клинике Тависток должен был вот-вот открыться. Я поехала на собеседование в Лондон. Забавно, женщина, которая со мной говорила, именовалась миссис Поппер. Несмотря на волшебное совпадение и успешную беседу миссис и мисс, из этой затеи ничего не вышло — там нельзя было совмещать учебу с работой. И в конечном итоге к лучшему. В 1947 году в Вестерхаме я начала готовиться в психоаналитики. В конце года я посещала вечерние лекции в Лондонском университете, так что после работы я садилась в автобус и возвращалась к полуночи. В Лондон я окончательно перебралась в сорок восьмом и начала зарабатывать на жизнь. Два года преподавала в начальной школе, затем начала работать в детской консультационной клинике в Западном Суссексе. Коллега Анны Фрейд, Кейт Фридлендер, основала сеть таких клиник для новой национальной службы здравоохранения. В 1952 году я получила квалификацию детского психоаналитика и педагога по психоанализу детей. На ту пору с меня хватило, я чувствовала, что могу двигаться дальше и без ученой степени. Позже я училась у Анны Фрейд и притом каждый день работала.

— Какая у вас была зарплата?

— В школе и клинике нормальная. А в первое время — четыре фунта в месяц. За эти деньги можно было пойти в кино. Или купить чулки.

* * *

Боб объявил перерыв. Он слышал, что русские любят столоваться на кухне, так что ланч накрыт там. Рядом с тарелками лежали коробочки с лекарствами. У моей мамы была такая же — на неделю, в каждом дне — по четыре лунки. Эрна с Бобом одновременно запили таблетки водой, одновременно поднесли ложку ко рту, одновременно заели суп хлебом. Говорили о визите Лидии этим вечером, при ее занятости она способна уделить мне лишь двадцать минут. Она хочет знать подробности по поводу реставрации рисунков. Я объяснила, что заниматься этим будут японские специалисты, дело дорогостоящее, к счастью, его оплачивает Центр Визенталя. Но рисунки уже принадлежат не Эрне. Нужно написать: «Архив семьи Фурман». — «Хорошо, напишем». — «Все это желательно объяснить Лидии». — «Объясню». — «Лучше, если бы Центр Визенталя обратился к нам с официальным письмом». — «Так обратился же! Без разрешения Эрны мы не могли бы договариваться с японскими реставраторами». — «Вернее было бы адресовать запрос Татьяне и Лидии». К горлу подступает ком. Ведь эту вставную экспозицию на выставке Фридл в Японии я задумала, чтобы спасти рисунки и альбомы Эрны…


Кровать в гостевом номере была удобной. А мысли тяжелыми. Если дочери не дадут разрешение на реставрацию, рисунки погибнут. Что бы ни говорила Эрна, ей нужен результат. Смонтированный фильм, который мы снимали в Атланте, и книга в виде интервью. Но, зная своих дочерей, она понимает, что они будут чинить препятствия. Именно с этого и началась беседа.

* * *

Не получив от Боба никаких предупреждений, я пришла в назначенное время. На столе лежали рисунки с портретами детей из английского детдома. Для выставки они никак не подходят, останутся нереставрированными.

Вошла Эрна, придвинула папку с рисунками к краю стола и села в кресло.

— Вы хотите поговорить о рисунках?

— Если это имеет для вас смысл…

— Конечно!

— Это Тедди, мальчик из Англии. У нас было около тридцати детей в детском доме. В течение первого года мы обитали в полностью изолированной местности, в Пьюси, неподалеку от Солсбери. С этими детьми у меня сложились близкие долговременные отношения. Ну конечно, они знали, что такое радио и что такое апельсин. Там были проблемы другого рода. Скажем, один мальчик был незаконнорожденным, так это называлось тогда, а теперь — ребенок матери-одиночки. У него были врожденные признаки сифилиса. Он был очень хорош собой, я была им очарована. Этот мальчик никогда не жил в семье, кочевал из дома в дом. Кажется, он никогда не общался с особями мужского пола. Единственные мужчины, которых видели дети в Пьюси, — это почтальон и молочник. Да и то издалека. В дом они не заходили.

— А что было с Тедди?

— Нежеланный ребенок. Родители не принимали его, он отвечал им тем же. Его поведение дало им повод избавиться от Тедди. А мальчик хороший, вдумчивый. Я умоляла его мать приехать, повидаться с ним. Ответ его матери на мое письмо помню наизусть: «Я нахожусь под врачом, я должна делать, что он велит, и не могу приехать». «Я нахожусь под врачом» — это специфически британский оборот речи, такого в Америке не услышите. Для нас он имеет двойной смысл. Мать «под врачом» и отец Тедди были нищими и необразованными, к тому же — садомазохистами: то жуткие скандалы, то всплески безумной страсти.

— Откуда мать Тедди знала, где искать помощь?

— Наверное, поспрашивала людей, кто-то посоветовал ей Британскую гуманистическую ассоциацию, в управлении которой была опека. Попасть в такой дом непросто. Рут Томас проводила психологический осмотр, чтобы понять, показан ребенку такой дом или нет. Постоянных контактов детей с родителями было куда меньше, чем в лагере. Хотя родители наличествовали и могли навещать детей в любое время, мы общались по переписке. Дети были нежеланными, их мало кто навещал. В Терезине все было наоборот. Там родители приходили сами. Некоторые каждый день, обычно вечером, перед сном. Конечно, были и дети-сироты, у кого-то была тетя, у кого-то один родитель…

— Сколько всего детей было у вас на попечении?

— В Терезине?

— Да.

— Там была ротация. Одних увозили, других привозили. Я называла число двадцать два, столько помещалось у нас в L-318. Потом нас перевели в L-417… Это было очень тяжело: только привыкнут друг к другу — опять транспорт… Я изо всех сил поддерживала в них веру, что это ненадолго, что скоро кончится война и мы будем вместе. Я говорила от чистого сердца, я не представляла, что детей могут убить.

— Но вы же знали про детей из Польши, с которыми уехала Ленэ.

— Откуда я могла знать, что с ними сделали? То, что от Ленэ не приходило никаких сообщений, наводило на страшные мысли… Но дети — это в голове не укладывалось. Я могла себе вообразить толпы бесхозных детей в деревне Макаровцы во время Первой мировой войны… Тоже ведь ужас. Дети — жертвы любой большой войны. Но представить их в газовой камере… Впервые я узнала об этом ранней весной сорок пятого, когда в Терезин стали приходить эшелоны так называемых возвратных транспортов. Детей в них не было. В одном из вагонов была мать Иво, мальчика, чей портрет есть в моем альбоме, он был из моей группы. Так мы узнали о газовых камерах. То есть все мои дети, с которыми мы добавляли отметины на дверной притолоке, задохнулись…

— Вы говорили, что в лагере видели разных матерей… И что мать Иво…

— Да, она не пошла с ним в газовую камеру.