— Но ведь никто не знал, что означала эта селекция… Вы только что сказали, что не могли себе такого представить…
— Я видела, как она общалась с Иво. Она куда лучше была осведомлена о том, что происходит рядом с ним, чем о том, что делается в его душе. Случившееся в Освенциме не было внезапностью. Когда она увидела меня в Терезине, она опустила глаза и прошла мимо. Она страдала как Анна Каренина, которая не могла быть Сереже настоящей матерью. А ведь в этом не было никакой ее вины. Некоторые женщины — матери, некоторые — нет. Отношения матери с ребенком формируются еще до рождения. Не знаю, что там у них было с Иво. Приведу другой пример. Мне помогала ухаживать за детьми мать Гонзы, он был в моей группе. Они с Гонзой души не чаяли друг в друге. Как мой отец с няней-кормилицей. В Освенциме она от себя Гонзу не отпустила. Инстинкт материнства — один из самых мощных, он не предполагает раздумий. Кстати, история с Иво и его матерью позже легла в основу моей книги.
— Позвольте мне заступиться за мать Иво, Камилу Розенбаум, она была пражской балериной, которая в Терезине стала воспитательницей в детском доме для девочек, и они ее обожали.
— Забота о чужих детях, в особенности о подростках, не похожа на заботу о своем, притом маленьком ребенке.
— Там была совсем другая ситуация. Камила удочерила в Терезине талантливейшую Эву Вольфенштейн, ученицу Фридл. По рассказу очевидицы, которая была с ними на селекции, Эва вырвала Иво из рук Камилы и перевела на свою сторону. Ночью в бараке Камила кружилась с воображаемым ребенком на руках, как привидение. Танец смерти… После войны она родила двух дочерей, с одной из них я дружу. В поисках материалов о Камиле одна из них приехала ко мне из Англии. Она рассказывала, что они выросли в полном неведении о том, что у них были брат и приемная сестра, и я показала ей ваш рисунок Иво.
Эрна резко поднялась со стула и, не глядя в мою сторону, вышла. Лучше б я молчала. Когда она вернулась, на щеках горели два красных резко очерченных овала. Где Боб?
— Я в порядке. Эта информация не меняет сути дела. То, что я увидела в Терезине, и то, что узнала потом, совпадает.
Диктофоны поскрипывали в тишине. Странный звук. Я промотала назад пленку на том, что стоял под рукой. «Эта информация не меняет сути…» Записалось.
— А вообще людям свойственно заблуждаться. Доктор Катан рассказывал нам, что в Голландии, где он скрывался всю войну, был лишь один человек, который не заблуждался. Это его пациент-параноик. Тому было очевидно, что немцы вторгнутся, и единственное, что нужно делать, — бежать. Спасаться бегством. Мою мать тоже следует причислить к параноикам. Она не заблуждалась, она не хотела в Чехословакию, не верила, что там будет мир, она рвалась в Лондон, она знала, что двери перед нами захлопнутся и убедила в этом отца. Останься он с нами, он бы погиб. Те, кто не заблуждался, воспринимали сложившуюся ситуацию как беспросветную. Какой она и была.
— Сумасшедшие видят реальность напрямую, без фильтров.
— Да, как маленькие дети. Нормальность рефлективна, но не адаптивна. В пошатнувшейся реальности мы теряем координацию. И легко обманываемся.
— Это вы поняли в лагере?
— И тогда, и сейчас, в беседе с вами. Я вижу, что многие мои реакции на лагерную действительность надо рассматривать сквозь призму обычного подростка. Но есть и другое, то, что имеет отношение исключительно к моему личному опыту. С этим я не сумела справиться ни в Терезине, ни после, и вот провожу последние дни в растерянности… Заметьте, у меня неординарный опыт.
— А бывает ординарный?
— В этом столетии было много трагедий, много геноцидов и холокостов. Мы не единственные. Посмотрите на Руанду! Посмотрите на армянскую трагедию. Я думаю, что трагический опыт является неотъемлемой частью как истории человечества, так и истории любого отдельно взятого человека.
Эрна села на тот же конек, что и ее дочь Татьяна: обе пытаются объяснить мне, что евреи — не единственные страдальцы на свете. Во-первых, я этого не говорила, во-вторых, по иудейским законам я не еврейка, семья моей армянской бабушки бежала из Тегерана в Баку, где я и родилась. Вернемся к географии.
— Каким образом вы оказались в Штатах?
— Университетскую степень я получила в пятьдесят первом году, психоаналитическую подготовку завершила годом спустя. Анна Фрейд порекомендовала меня Анни Катан, и та пригласила меня в Штаты работать. Получить туда иммиграционную визу в те годы было почти нереально: список ожидания на двадцать лет. Можно было уехать на два года в Канаду, а оттуда в Штаты, но я не хотела этого делать и отправилась в американское посольство с рекомендательным письмом из Америки, в котором говорилось о моей редкой квалификации. В то время в Штатах специалистов моего профиля практически не было, и американцы просили для меня особой визы, которая давала бы возможность преподавать в медицинской школе. В американском посольстве творилось что-то невообразимое. Вас заставляли раздеваться, бегать с одеждой в руках с этажа на этаж, из комнаты в комнату. Вы должны были поклясться, что вы не проститутка, и так далее, и так далее. Это было унизительно. Американский консул сидел во главе стола, смотрел на тех, кто входил, задавал пару вопросов и, взмахнув рукой, отправлял на выход в другую дверь. Шествие перед Рамом…
— Дежавю.
— Именно так! Рама ублажил венский диалект, а консула — чешский язык. Обнаружив, что я из Праги, он спросил, на какой улице я жила. И все. Я вышла победительницей и с этого смотра дарований. Мне разрешили иммигрировать.
— Как вы считаете, есть ли закономерность в том, что те подростки, которым посчастливилось выжить, стали учителями, воспитателями и врачами?
— Моя коллега из Англии Ханси Кеннеди обсуждала со мной тот же вопрос, и я сказала, что мой опыт приблизил меня к тому, кем я хотела стать. Дело не в том, сколько я там прослушала лекций, а в том, что я научилась понимать важные вещи. На это Ханси заметила, что мне свойственно помнить только хорошее. Что ж, «спасибо фюреру за наше счастливое детство!». У вас за то же благодарили Сталина. Я бы сказала, что мне повезло, я не жила в самообмане и не считала стремление к счастью наивысшей целью. Я была научена тому, что надо пытаться выжить и выжать из этой попытки наиценнейшее. Чтобы не умереть, нужно очень хотеть жить. Разумеется, оружие или болезнь убивают и тех, кому очень хочется жить… В основе своей мы все одинаковы. Но мы не должны действовать одинаково, и тут следует быть осмотрительным. Чтобы не поддаться массовому психозу. Удивительно, с какой скоростью в это скатываются нации и народы…
Эрна закашлялась, где Боб с ингалятором? Я заглянула в спальню. Он сидел в кресле и храпел с открытым ртом. Увидев меня, он вскочил и быстрым шагом двинулся в гостиную. Я стояла как вкопанная, глядя, как Боб поднимает Эрну за подмышки и прижимает спиной к себе. Видимо, это не тот кашель, который снимается ингалятором. Эрна ловила ртом воздух, казалось, она вот-вот задохнется. Мы вместе довели ее до кровати. Боб открыл окно настежь.
— Так лучше? — спросил он ее.
Я вышла из комнаты. На столе лежала папка с послевоенными рисунками Эрны. Чтобы чем-то себя занять, я перекладывала их реставрационной бумагой, которую привезла с собой. Вскоре кашель затих, из спальни не доносилось ни звука.
Уснула. Боб взмок, волосы, гладко зачесанные к затылку, висели сосульками. Случившееся я не должна принимать на свой счет, — объяснил он, — так протекает болезнь. Но они уже приноровились справляться вдвоем: то он летит с катушек, то она. Хуже, когда это происходит одновременно. В любом случае к приходу Лидии они будут в форме.
В семь часов вечера в гостиной был накрыт стол. В семь ноль пять раздался звонок, Боб с Эрной бросились к двери. Вошла она, высокая, строгая, в роговых очках. Сказала, что ей не нравится, как они выглядят, что не стоит в таком состоянии приглашать в дом постороннего человека и с порога доверять ему свою жизнь. Говорилось это на пороге. Мало того, тотчас явилась и Татьяна, которую не ждали. Боб побежал на кухню за прибором. Татьяна — без очков и с лицом более округлым — села рядом с Лидией. Стол был огромным, но Лидии мешали диктофоны, она противница любых записывающих устройств. Я сложила диктофоны в рюкзак. Что ж, Эрна не хотела вовлекать детей в свою историю, и это ей удалось. При этом она оставила за ними «полное право следить за тем, что проникает в прессу, и аннулировать информацию, которую они сочтут неприемлемой». Советского цензора, отправившего верстку моей книги под нож, я в глаза не видела, а этих вижу перед собой. Непонятно, что лучше.
С меня потребовали объяснений, на что сдалась японцам выставка про Катастрофу. Я отшутилась: отреставрировать рисунки вашей матери. Нет! С точки зрения Лидии, Центр Визенталя таким образом выкачивает деньги из могущественного Икеды и с его помощью занимается сионистской пропагандой. Они с Татьяной изучили историю Икеды, в его приходе двадцать миллионов буддистов, у него в руках огромный капитал, он содержит музей искусства, университет и, как у всякого тирана, у него есть свой музей подарков. Катастрофа развязала израильтянам руки, и, как жертвы, они могут хапать то, что плохо лежит, в том числе исконные палестинские земли. Это я слышала в литинституте во время ливанской войны. У нас учились палестинцы, и профессор по научному коммунизму велел мне, как единственной еврейке на курсе, встать и просить у них прощения. Тогда я не встала, и меня временно исключили из института, а теперь мне хотелось встать, но я не могла себе этого позволить. Из-за Эрны. Кажется, она боится своих дочерей больше самой смерти. Дождавшись, когда они заговорят о чем-то, меня не касающемся, я откланялась.
Кофемашина выплюнула кофе в посудину, я перелила его в стакан и вышла на балкон. Светилось несколько окон, кто-то из кандидатов на тот свет еще бодрствовал. В том, что рассказала Эрна, оставалось много невнятного. Щадящий режим не позволяет вопросов в лоб. Скажем, неужели она, психоаналитик, не видит, что ее мать была психически больна изначально, — история с отлучением от груди из‐за никому не понятной болезни, бессолевая диета из‐за подозрения на туберкулез… И что ее отец армейской закалки в какой-то момент п