Путеводитель потерянных. Документальный роман — страница 63 из 80

росто сдался. Семейная жизнь травмировала его настолько, что он всю жизнь прожил бобылем. С посылками тоже странность… Оставшиеся на воле получали от родственников или знакомых запрос из Терезина, что давало им право отослать именную посылку. Никаких других посылок туда не отправлялось. Была история с сардинами, но там пришел мешок с консервами на весь лагерь, их распределяли старосты. Неужели ни Эрна, ни три ее тети, ни бабушка не знали, где находится Карл? Вряд ли он от них скрывался. Если она считает, что главное — сделать правильные выводы из лагерного опыта, почему она, анализируя детей, попавших в детские дома и приюты, не воспользовалась своими рисунками из Терезина? Отрицая отца, — а нота эта все-таки звучала, — она приняла его модель поведения: все забыть, выращивать фруктовые деревья на шпалерах. Превращение живого, открытого всем ветрам дерева, в плодоносящее распятье на стене…

Раздался стук в дверь. Боб пришел пожелать спокойной ночи и договориться про завтра. Не хочу ли я до отлета скатать за подарками для детей? Или предпочитаю оставшееся время провести с ними? Они с утра свободны.

24 февраля 2002 года. В каждом из нас есть и тюрьма, и бескрайнее поле свободы

— Будем прощаться, — сказала Эрна и протянула мне обе руки. — Спасибо за терпение и желание помочь. Смешно, порой я ощущаю себя с вами, как с Ленэ Вейнгартен, хотя вы почти на четверть века меня младше. Лена, Ленэ…

На лице Эрны прыгали солнечные зайчики, и она отмахивалась от них ладонью.

— Мы с Бобом обсуждали вчерашнее… И пришли к выводу, что нам поздно учиться на собственных ошибках. Но мы сделаем все, чтобы девочки вас не третировали. Они — прекрасные врачи, прекрасные мамаши, но у них свои пунктики. Во всяком случае, они их открыто озвучивают… Вы хотите включить диктофоны?

— Если вы не против…

— Вы ведь пришлете мне распечатку целиком?

Я поклялась детьми.

— Давайте начну я. Помните, я говорила вам про маленькую подушечку, которую я вышивала для мамы? Чувство удовлетворения от осмысленной деятельности — это у меня с раннего возраста. Я обожала работать с детьми. Ради самого процесса. Видимо, я унаследовала это от родителей. Мы не рождаемся такими, это то, чему учатся и чему, увы, уже не учат. Родители, которые вынуждены были тяжело трудиться во имя собственных детей, инстинктивно защищают их от испытаний, через которые сами прошли. Темнокожий журналист Уильям Распберри, выступая в университете Вирджинии, сказал: «Мы дали нашим детям все, чего у нас не было. Но мы не дали им того, что у нас было, — наших моральных ценностей». Как это верно! Однако пережитое в детстве унижение и связанная с ним обида помнится всю жизнь. Естественно, нам хочется оградить детей от негативного опыта. Камилла Розенбаум тоже пыталась это сделать, и теперь ее дочери ищут правду по миру. Но если брать выше, в каждом из нас и своя тюрьма, и бескрайнее поле свободы. Или мы ходим по докторам и в группы поддержки, или мы пытаемся осмыслять данный нам опыт самостоятельно. Возьмите Солженицына. Тот всю свою жизнь отдал на то, чтобы рассказать, в первую очередь самому себе, о том, что случилось с его страной. От Первой мировой войны, на которой был его отец, и далее. Мне нравятся воспоминания Лидии Чуковской про Солженицына, как он скрывался у них на даче и шагал туда-сюда, как в камере. Те, кто побывал в лагерях и тюрьмах, утверждают, что их спасало умение уходить в себя, писать, если есть на чем, а нет — сочинять в уме, перечитывать в уме книги. Но возьмем Толстого, который в таких местах не был и при этом блистательно описал опыт травмы — раннюю потерю матери, а затем отца. То, что создали Солженицын и Толстой, продиктовано внутренней необходимостью, а не условиями жизни. И это делает их произведения универсальными. Будучи в концлагере, можно продолжать мечтать о ночных клубах, но тогда это ввергает в депрессию. Надо искать что-то иное, брать из того, что есть. Даже перед лицом смерти. Поэтому я и позвала вас к себе. Из внутренней необходимости… Начать процесс. Я знаю, вам под силу довести его до конца. Материал у вас в руках: фотографии, рисунки, календарики, конспекты, письма…

Все это время меня не покидало чувство, что Эрна если и видит бескрайнее поле свободы, то из окна своей тюрьмы — эта свобода снаружи, не в ней. Произошел перелом, чему послужил вчерашний вечер. Она вдруг увидела, что выросло из ее инстинктивного желания — защитить собственных дочерей. Капля пробила крышу.

Словно бы читая мои мысли, Эрна, человек «внутренней дисциплины», заключила меня в объятья. В глазах стояли слезы. «Нежность, доходящая до аффектации». Появился Боб и обнял нас за плечи. Три грации в минуту молчания в память о жертвах Катастрофы.


Файф-о-клок было решено перенести на двенадцать, а в пять, когда мой самолет уже будет в небе, они выпьют по второму разу. За то, чтобы все состоялось.

— Вы в полете потеряете десять часов, а мы себе прибавим пять. Как в игре с отметинами, помните?

— Помню.

В аэропорт меня вез тот же шофер, размышлял о том, не пожалеть ли ему родного отца и не вернуться ли в христианство, раз уж перед Богом все равны… Вот он приходит в мечеть, опускается на колени, упирается в пол лбом — и видит не Бога, а лицо своего отца. Хмурое. И так все эти дни. С той минуты, как он доставил меня в дом престарелых по указанию мистера Фурмана. Процесс идет. Идет-то идет, а к чему приведет? Этого никто не знает.

* * *

В мае токийские реставраторы, облаченные в белые скафандры, реставрировали рисунки Эрны, сама же Эрна реставрации не подлежала.

«Как вовремя мы встретились, — писала она мне, — та неделя была единственным просветом. Сейчас это было бы мне не под силу. Но я сделаю все возможное, чтобы дочитать тексты».

Эрна успела все дочитать до конца. В конце июля, за две недели до смерти, она дала нам добро на издание книги.

Когда не стало и Боба, мы с Сережей послали Татьяне и Лидии письмо соболезнования. И тут началось что-то несусветное. Меня обвинили в краже какого-то кольца — оно исчезло из дома в мое присутствие — и в присвоении оригиналов, которые на то время находились в Японии на экспозиции. Если я не откажусь от своей цели раструбить по миру о еврейском прошлом их матери, они подадут на меня в суд. Несколько издателей, которым понравилась книга, вынуждены были от нее отказаться. Лишь через четыре года нашелся смельчак в Роттердаме. Книга вместе с фильмом вышла в Голландии в 2007 году. Она называется «Ways of Growing Up», что означает по-русски — «Пути взросления».

Мишлинг

Здравствуйте, меня зовут Мэтью Харрингер. Мой отец — Питер Харрингер. Я только что узнал, что он упомянут в вашей книге «Ways of growing up: Erna Furman 1926–2002». Каким образом можно достать эту книгу? Ее нет ни в одном онлайн-магазине. Довожу до вашего сведения, что мой отец скончался на этой неделе (11 июня 2018 года) в Модесто, Калифорния. Ему было 84 года.

Спасибо за внимание. Надеюсь на отклик.

Я запаковала книгу и пошла на почту. Стоя в очереди, получила еще одно письмо от Мэтью.

Привет, Елена! Разбирая папины вещи, я наткнулся на копию вашего с ним интервью. Я не поверил своим глазам, я никогда этого не видел. Спасибо вам. Какое счастье, что вам удалось разговорить его, тем более в ту пору, когда у него было все в порядке с памятью. Не понимаю, почему мне никогда не приходило в голову записать его рассказы?


Питер Харрингер с Фридой Биттер в берлинском зоопарке, 1941. Архив Е. Макаровой.


К письму была приложена ссылка на статью в местной новостной газете; сообщалось, что умер Питер достойно, в окружении близких, что у него было два хобби — фотография и путешествия, в которые он отправлялся с сыновьями Мэтью и Тодом. В конце жизни Питер нашел еще одного своего сына, Сина Кимбла, но встретиться с ним, увы, не успел. Син и его семья (десяток заковыристых имен) присутствовали на похоронах.

Стоит ли отправлять книгу, в которой приводятся отрывки из полного интервью с Питером, которое теперь есть у Мэтью?

Книгу я не отправила. Напротив почты, на углу улиц Пророков и Герцля, то есть в точке схода иудаизма с сионизмом, располагалось кафе. Резвый официант принял заказ, и тотчас явился с капучино. Я закурила, хотя Питер не выносил сигаретного дыма. Ладно, до того света не долетит.


Встретились мы с Питером вопреки его желанию. В августе 2002 года умерла Эрна Фурман, и я, оказавшись у своих друзей в Сан-Франциско, решила навестить «штучную личность». Друзей уговаривать не пришлось. Я позвонила Питеру. И получила отпор.

— Пилить сто пятьдесят миль от Сан-Франциско, чтобы увидеть старого мизантропа? Разумеется, я помню Эрну. Жаль, что умерла. Тогда она именовалась Поппер. Это единственная тайна, которую я бы мог вам выдать, да и ту уже выдал, по телефону. Рисунков в Терезине не рисовал, никакого вклада в концлагерную культуру не внес.


Я заплатила за кофе и двинулась к автобусной остановке.

А мы с друзьями — в Модесто. Тогда не было ни вейса, ни гуглмэп, и мы долго плутали.

Питер ждал нас на улице. Он не улыбнулся нам улыбкой американца. Молча провел в холл, зашел за стойку бара, принял заказы: кофе без сахара, с молоком, без молока. Он плохо спал, весь день убирал квартиру и мечтал об одном — поскорее от нас избавиться. Однако сумбурная экскурсия по многочисленным экспонатам его жизни продлилась до позднего вечера. Рассказывая все вперемешку, Питер виртуозным образом держал в памяти все сюжетные линии. Мы слушали его в комнате, в саду, в машине, в мексиканском ресторане, в копировальном центре. «Я интересуюсь прошлым, но не живу им», — повторял он при каждом удобном случае.

Вернувшись в Сан-Франциско, мы получили от Питера письмо, которое начиналось так: «Я чувствую себя страшно виноватым — говорил только о себе… Сейчас полпервого ночи, а я все думаю о сегодняшнем дне. На самом деле я не такой уж черствяк, как это может показаться с первого взгляда. Просто я научился держать себя в узде. Но с вами мне было так тепло, что я потерял контроль».